Но и это еще далеко не все. То, что происходит с телом, очень важно. Но... почему так важно? Почему, когда читаешь у Лидии Авиловой (была такая писательница в начале века; ее, кажется, любил Чехов или она так думала): "Под подбородком у меня сделался сморчок", — хватаешься за шею? Нет, не искать первые признаки "сморчка" — ниже, за горло, будто заталкиваешь ладонью назад сухой горький ком...
На дне старой сумки, качаясь в вагоне метро,
Случайно нашаришь забытый пенальчик помады
И губы накрасишь — усталый вечерний Пьеро,
Которого ждут — не дождутся балы-маскарады.
И вздрогнешь от горечи: жуткая, жгучая слизь!
Возьмешься за горло, захочется кашлять и плакать.
Масла и добавки в такие оттенки слились —
Взамен земляники прогорклая алая слякоть...
Вероника Долина
Мы говорим пока не о старости как таковой. Мы говорим о цветущем среднем возрасте, когда еще очень много чего хочется и можется, но все-таки "уже" становится больше, чем "еще". Уже вряд ли будут другие дети. Уже понятно, каков потолок карьеры. Уже не переглядываешься со случайными молодыми мужчинами — так, рассеянная приветливая улыбка для всех — и они уже редко-редко ловят твой взгляд. Уже не очень тянет на вечеринки: все расклады и сценарии известны. Уже не можешь безнаказанно провести бессонную ночь и бежать вперед как ни в чем не бывало. Еще плохо водишь машину. Еще не верится, что большая часть жизни прошла. Еще вздрагиваешь от каждого крика "Мама!" на улице, хотя собственное чадо уже наложило лапу на твои майки и кроссовки. Еще просыпаешься по утрам с неясной надеждой на что-то хорошее... Но — уже можешь не успеть.
Старости и смерти люди боялись всегда — бесчисленные афоризмы и перлы народной мудрости тому порукой. В нынешнем веке случилось нечто новое: от того возраста, когда заканчивается цикл первой половины жизни — то есть подрастают и могут сами о себе позаботиться дети — до немощи и смерти как таковых вдруг оказалось ужасно много времени. И совершенно заново приходится искать и придумывать для этого времени смысл, цели, образ самой себя. Мужчина может продолжать делать карьеру (или не делать, если таков его выбор), или просто крутиться, или баловаться пивком... Женщина, которой веками вбивали в голову, что ее главное предназначение... сами знаете что, слышали, и не однажды — продолжать не может.
Одна из моих двух бабушек, Елена Романовна, была восемнадцатым ребенком в семье (само собой, выжила едва ли половина). Для ее матери никакого "среднего возраста" и "второй половины жизни" не было: начав рожать в восемнадцать, она продолжала почти до пятидесяти. Вся ее жизнь слилась в одну сплошную беременность, уход за детьми, потери — а вот и снова с прибавлением в семействе — и, наконец, старость. К появлению последних деток она была уже так физически изношена, выработана, как рудная жила, что младших растила старшая девочка, по возрасту больше годящаяся им в матери, чем настоящая мать. Эта девочка так и осталась без семьи (а когда?), не родила своих детей (допускаю, что не очень и хотела, хотя кто знает). Она стала любимой тетушкой нескольких семей, ее уважали и побаивались, как мать. И ее жизнь тоже не имела "среднего возраста": только подросли младшие братья и сестры, как родились первые племянники, и все по новой.
Такую женскую жизнь большинству из нас даже представить трудно — это что-то совсем иное, имеющее не только другой фон и обстоятельства, но и какие-то совершенно другие чувства, другое измерение времени, другое все... Одна мудрая женщина, мать троих детей, как-то высказала кажущуюся на первый взгляд шокирующей мысль: традиционный брак — традиционный в полном смысле слова, то есть брак без развода и контрацепции — это закономерное и необратимое изменение в жизни девушки. Определение отдает тривиальностью? А вы вдумайтесь: закономерное и необратимое — как разновидность смерти. Вновь родившись уже в ином качестве, женщина вспоминает то, что "до", — как сон, как не с нею бывшее; ни в каком случае обратной дороги нет — "оттуда" не возвращаются. И в этом смысле брак — первая смерть, утрата репродуктивной способности — вторая, а там можно готовиться и к третьей, собирать приданое. Так или не так они себя чувствовали на самом деле, понять до конца невозможно: женщины этой судьбы все свои прозрения и тайны оставили при себе. Красивое и жестокое рассуждение — так и хочется назвать его "Три смерти", показав язык великой тени Толстого, — хорошо погулявшего смолоду и опоэтизировавшего простоту и патриархальность попозже.
Между прочим, рассуждение на этом не заканчивается: выходит, что настоящий брак — это очень страшно. Даже в лучшем случае он и в самом деле бесповоротное "судьбы решение" — не потому ли невесту оплакивают, как покойницу? Брак же, который может "не считаться", — это совсем не страшно, так, один из жизненных выборов, но тогда... тогда и напряженное вглядывание в глаза своей судьбы лишено смысла, и вообще о чем говорить? Тогда все огромные — с жизнь величиной — ожидания, традиционно связываемые с браком, не очень-то и к месту. Никаких, знаете ли, "матушка, матушка, что во поле пыльно?..". И цыганка может не стращать насчет "утонешь в день свадьбы своей", и надрывная мелодраматическая шарманка у церкви, где, разумеется, "стояла карета, там пышная «свадиба» была... из глаз ее горькие слезы ручьем потекли на лицо... напрасно девицу сгубили" — может умолкнуть. Тогда не страшно, не опасно — потому что не очень и всерьез. По крайней мере, не более всерьез, чем все остальные отношения и занятия жизни. Увернуться, сбежать от этого противоречия не так просто — даже если считать все рассуждения моей знакомой не более чем метафорой.
А противоречие в голом, откровенном виде просто и жестко: если в жизни есть только один важный, имеющий серьезное значение выбор, то, совершая его, ты убиваешь все другие возможности, все другие свои лица и роли: полная определенность равняется полной безнадежности, все уже случилось и остается лишь принимать последствия случившегося. Если же решение это не "особенное", определяет лишь ограниченный во времени цикл твоей жизни, то за него уже не спрячешься надолго — и тем более навсегда.
И это означает неизбежность кризиса всякий раз, когда заканчивается один жизненный цикл и начинается следующий: "ветер свободы" — свободы делать со своей жизнью что угодно — отдает пронзительным космическим сквозняком. Неуютно, тревожно, страшно. И как-то не вспоминается, что "времена перемен" уже бывали и ты справлялась. А всякие серьезные перемены, приди они хоть извне, хоть изнутри, — это ситуация с непредсказуемым исходом, сопряженная с опасностью потерь. Кризис то есть, по определению. Ему положено вызывать у человека сомнения относительно привычных ценностей и целей. Приходится принимать решения, приспосабливаться к новым условиям, строить новые смыслы. Чувство беспомощности, некоторая потеря ориентировки, переживание какой-то утраты неизбежны, из них-то и прорастает новое. И четырнадцатилетний гадкий утенок — вся в черном, в носу колечко, никто ее не любит и не понимает — тоже не сравнивает свое состояние с уже бывшим в ее жизни опытом. Например, таким: первый класс, страшный школьный шум, от которого негде спрятаться; никому не нужная, потерявшаяся в толпе со своими бантиками... Уже нет понятной вчерашней жизни, еще не образовалось понятное новое место, роль, новые "свои" и "чужие". Старшие вместо помощи чаще всего говорят с оттенком многозначительности: теперь вот узнаешь, ты теперь... школьница, взрослый человек, студентка, жена, мать, солидная дама, бабушка... дальше говорить сакраментальное "вот узнаешь" постепенно становится некому.
Но вернемся к зеркалу. Как поет неувядающая Алла Борисовна, "а потом вдруг грянула осень, теплой лести зеркало просит...". А говорит оно разное: то утешит, то напугает; то "еще ничего", то "уже все". Может быть, в переживании неизбежных физических изменений самое болезненное то, что они не враз случаются, а как бы дергают веревочку туда-сюда: уже-еще, чего-ничего, все-не все... Старость страшна, но понятна — как у мамы, у бабушки, у тети Вали. Что делать с собой теперешней, неясно. Смириться и стареть, ждать внуков? Прежде смерти помирать? Или бороться за каждый сантиметр, удерживать себя "в форме", демонстрировать себе и миру свое "еще ого-го"? Или выбрать другое, сделать вид, что эти легкомысленные мелкие огорчения и радости вообще не имеют к тебе никакого отношения, потому что ты прежде всего профессионал и твой отсчет успехов и неудач идет по другой шкале? Или вступить на тернистую тропу борьбы за власть — неважно где, в семье или на работе — и тем самым заставить относиться к себе серьезно? Сменить, так сказать, методы и сферу влияния? Готовы ли мы отныне и навек вызывать только уважение, иногда чуть утрированное — ведь все знают, что "дамы средних лет это любят"?