Медведь был здоров и сыт. Он не торопился, он мог ждать долго.
Гильоме оглянулся на Жаклин. Она лежала неподвижно. Тогда, тихо пятясь от медведя, он начал подползать к ней. Ему нужно было в эту минуту ощущать близость другого человеческого, хотя и бессильного тела.
И по мере того как он отходил, медведь осторожно и бесшумно опускался за ним с тороса на гладкий лед.
Доползши до Жаклин, Гильоме затормошил ее.
Дикий и всклокоченный, он тряс ее за плечо и выбрасывал хриплым шепотом рвущиеся слова:
— Жаклин!.. Жаклин!.. Там… там… видишь, белый… Он пришел за нами… Но я убью его… У нас будет мясо… Мы будем жить, Жаклин… Жить.
Она трудно повернулась на бок и мутно смотрела на три черные точки — нос и глаза медведя. Потом, как будто поняв, забормотала в свою очередь:
— Да, да!.. Альфред… Убей его… Мы должны жить.
И словно в ее словах был ток, толкающий вперед, пробудивший память о прошлом, Гильоме, качнувшись, встал и, как бык, грузно пошел на медведя.
Медведь со спокойным любопытством наблюдал его приближение.
Человек качался и шел, весь растопырясь и оскалясь, как будто уже рвал клыками врага. Но медведь знал свою силу и ждал.
Когда человек был в десяти шагах, медведь глухо заурчал и приподнялся на задних лапах.
Они стояли друг против друга, выжидающие, напряженные, оба готовые к броску. Но человек остановился и вспомнил. Гибельное мгновение окончательно разбудило его память. Он сбросил перчатку и, сунув руку в карман малицы, вытащил большой кольт.
Медведь с любопытством смотрел, как человек взмахнул какой-то плоской черной штукой, повернулся к нему боком и положил эту штуку на дрожащий сгиб левого локтя.
Он не успел рассмотреть этой занятной штуки и от злости замахал лапами и заревел. Но его рев сорвался в двух всплесках грохота, и медведь почувствовал, как жгучие и зазубренные иглы прорвали в двух местах его шкуру и железная боль ударила ему в позвоночник.
Он рявкнул и, сев на все четыре лапы, бросился прочь.
Но железная боль расходилась по всему телу, и, пробежав косой пробежкой пространство, отделявшее его от полыньи, он подогнул лапы и опрокинулся на спину, катаясь и взметая когтями облака пороши.
Потом повернулся на бок и вытянулся.
Гильоме, вопя, подбегал к распластанному медвежьему телу.
В пяти шагах он остановился и в третий раз поднял кольт.
Новый укол иглы рванул медвежье тело и пробудил медведя от смертельного бессилия. Собрав всю уходящую силу, он вскочил, сделал огромный прыжок на край льда, перевернулся и, подняв тучу брызг, рухнул в воду.
Сделав два последних слабых взмаха парализованными болью лапами, он пошел под лед, уносимый течением. Умирая, он помнил одно — что нельзя отдаваться даже мертвым в руки человека.
Гильоме стал на краю полыньи и бессмысленно смотрел на пляшущие по взметенной падением зверя воде кусочки льда.
Его рот искривился уродливой гримасой. Он вскрикнул и бросил кольт в воду вслед за медведем бессознательным непроизвольным движением.
Уронивши руки вдоль бедер, сгибая колени, он поплелся назад к Жаклин.
Она смотрела на подходящего с вопросительной жалкой улыбкой.
Гильоме содрогнулся.
— Я убил… да, я убил его… Ты не веришь? Клянусь тебе, я убил его… Но он упал в воду… Он утонул, проклятый зверь… Он ушел.
Жаклин упала.
Гильоме растерянно постоял около нее. Лицо его распустилось, обмякло. Он сломался пополам и лег, уронив голову на ее бедро.
Гильоме, трясясь, отбросил капюшон. На ресницах Жаклин звездами стыл иней. Он стыл и на полуоткрытых губах и на полоске мелких зубов. Гильоме попытался поднять ее руку.
Она не сгибалась. Он всей тяжестью налег на ее локоть. Скрипуче хрустнув, рука сложилась.
Звук этого хруста прошел морозом по спине Гильоме. Он сел и замер, смотря на сине-белые щеки Жаклин. Но это зрелище было невыносимо, и он упал опять рядом с ней.
Он изо всей силы дышал на эти каменнотвердые щеки, пытаясь согреть их. Но они оставались такими же твердыми, ледяными, безжизненными.
Он смирился и затих.
Он пролежал несколько часов; сколько — он не знал. Время утратило для него смысл.
Железная скребница раздирала его внутренности. Голова кружилась. Он испытывал одно желание: есть, есть, есть.
Но он знал, что это неосуществимо. Последние крошки галет, завалявшиеся в кармане, были съедены три дня назад. Он отдал их тогда Жаклин.
Но есть было нужно. Голод владел им, голод властительно царствовал над его сознанием, сознанием издыхающего зверя.
Выпученные и безумные зрачки его блуждали по телу Жаклин, и он засмеялся визгливым, лающим смехом.
Как же он не мог понять этого сразу? Рядом Жаклин. Нет, не Жаклин. Жаклин уже нет. Рядом с ним тело… Труп… Несколько десятков килограммов мяса и костей… Говядина… Он может еще жить, если…
Из его открытого, обвисшего рта потекла слюна.
Он встал на колени и, видя все окружающее в мутном тумане, вынул из кармана неживым движением шведский нож. Он вытащил его из ножен и торопливо, обдирая окровавленные пальцы, стал расстегивать застежки малицы на груди трупа. Они не поддавались — он оторвал их несколькими взмахами лезвия и, хрипя, растянул в сторону смерзшийся мех.
Распоров свитер и разорвав рубаху, он ощутил ледяной холод окоченевшего тела. Спеша, безумствуя, он рвал остатки материи и обнажил грудь трупа.
Бледно-желтая, как кожура лимона, затвердевшая кожа глухо стучала под его пальцами. Он нащупал выпуклость груди и, зажмурясь, ударил ножом прямо, потом вкось.
Вдруг душный животный страх тошнотой стиснул его горло.
Он беспомощно-загнанно огляделся.
Из туч, влачившихся над его головой, сыпался, все усиливаясь, снег. Опять начиналась пурга. Белые вихри неслись ему в лицо от полыньи.
Он всмотрелся в эту мглу и попятился, чувствуя, как встают под капюшоном волосы на голове. Из сутеми метели на него наплывала огромная, блестяще-белая, медленно колыхающаяся масса.
Она была бесформенна и громадна. У нее была широкая, застывшая неподвижно студенистая морда, похожая на ту, которая уже привиделась ему однажды, в момент обморока, вызванного падением гидроплана.
В ее жадно разверстой пасти синели выщербленные ледяные клыки, и с ледяной, жесткой, замораживающей тупостью смотрели круглые совиные, зеленоватые гляделки.
Она наваливалась, растопыривая лапы, безжалостная, неизбежная, — и спасения от нее не было. Вспышкой угасавшего сознания Гильоме понял, что это подходит к нему белая снеговая гибель, и, отталкиваясь от нее руками, он прыгнул в черную рябь воды, где она не могла догнать его.
10
Летнее утро расцветало над Джерри-Баем, над бухтой, над косматыми налобьями скал.
Дверца заднего крыльца домика старшего инженера фактории отворилась с тихим скрипом, и из нее боком вылез Нильс Воллан.
Теперь он уже не боялся инженера. Он был помолвлен с Ингрид и приходил к ней на правах жениха.
Он стоял на крыльце, подставляя голову теплому, ласкающему ветру, и тихо улыбался удовлетворенной, осиянной улыбкой. Ночью, среди поцелуев, Ингрид призналась ему, что она тяжела от него.
Он улыбался и думал о том, что у него будет хороший, толстенький розовый мальчишка, который будет ковылять за ним, топая перевязанными ниточкой у запястий ногами.
Резкий мелодический крик прозвенел над его головой. Он поглядел вверх. По прозрачному небу раздвинутым, сверкающим белизной циркулем, летела стая диких гусей. Они тянули на север, и, проследив их величавый лет, Нильс Воллан вспомнил о человеке, в глаза которого он заглянул на пристани в час отлета на север серой металлической птицы.
Он знал, что улетевшие не вернутся. Об этом уже говорили в поселке, и директор Гельмсен провел несколько бессонных ночей на берегу, вглядываясь во влажную и пустую морскую даль и в равнодушное небо.
Нильс Воллан сошел со ступенек и набил трубку. Закурив, он закрыл глаза и припомнил суровый и незабываемый профиль того, кто похлопал его по плечу на ступеньках трапа.
И, тряхнув головой, он сказал сам себе:
— Что же, он был настоящий старик… Пожалуй, можно назвать парнишку в его честь. Наш парнишка тоже… тоже должен быть неплохим малым.
Он засмеялся и, насунув на белые мохнатые брови шерстяной, зеленый с белым, колпак, пошел по тропинке к селению.
Ленинград, октябрь — ноябрь 1928 г.
ЛОТЕРЕЯ МЫСА АДЛЕР
1
Скошенные бимсы потолка наклонной дугой бежали справа налево. Скошенный почерк на синеватом конверте, лежавшем между измятыми игральными картами на столе, бежал слева направо в нижний угол конверта.
Пламя масляной лампочки вытягивалось кверху коптящим кинжальным языком. Под желтой настилкой потолка копоть расплывалась плоским облаком, курчавым по краям. Была похожа на крону пинии или на дым Везувия, каким изображали его живописцы на тщательных литографиях дорогих английских кипсеков.