Тогда еще свежи были мои впечатления от двухкратного пребывания на Соловках. О встреченных там епископах и священниках владыка Лука расспрашивал с пристрастием.
— Говорите, "Столп и утверждение истин"? Уж не отец ли это Павел?.. Владыка спрашивал о Павле Флоренском, начавшем в те годы свой крестный путь.
— Если это он, то вам повезло. Общение с ним — веха всей жизни. Поверьте, биографию, всякое слово отца Павла будут воспроизводить по крупинкам… И у потомков он займет место наравне с наиболее чтимыми наставниками в вере. Не забудутся и его математические труды. Это человек, отмеченный Божьим перстом.
…В сквере у подножия соловецких соборов собирались в свободный час и погожее время обитатели соседних рот, более всего сторожевой, где было одно заключенное духовенство. Сиживал там и я с отцом Михаилом Митроцким. И вот к нему-то однажды подошел человек в летней светлой рясе и монашеском поясе, с небольшой темной бородкой в в очках.
У подошедшего была в руках книга "Столп и утверждение истины". О ней и зашел у них разговор с отцом Михаилом. Вернее, продолжился. Насколько я уловил, они обсуждали доступность изложения для рядового читателя. В священнике Митроцком говорил политический деятель, озабоченный земным устройством церкви, ее положением в государстве: книга должна наставлять верующих, ободрять и во времена гонений вооружать для противостояния.
Был ли виденный мною иеромонах отцом Павлом Флоренским, ненадолго к нам на остров при лагерных бестолковых перебросках заброшенным — до сих пор не знаю! Но портретное сходство несомненно.
Кладбищенская церковь на окраине Архангельска всегда полна. Молящиеся в большинстве те же измученные, придавленные безысходностью, разоренные крестьяне, что и на городских улицах. Самые отчаявшиеся лепятся к паперти, хотя на кого было рассчитывать? Попросту паперть храма остается по традиции местом, где подается помощь. Вот и простаивают тут, даже не взглядывая на проходящих. Но у владыки всегда припасен кулек с едой. Раздать ее он поручает монашке, прислуживающей в храме.
И как ни убога была эта старенькая церквушка с облезлыми главками и закопченными сводами, она, как Онуфриевская церковь на Соловках, оставалась символом, маяком, возвышающимся над жалкой, бесправной жизнью. Светит, несмотря ни на что… И я вот, иду открыто по улице бок о бок с князем церкви. Пусть всвер-ливаются в нас острые прищуры глаз, строчатся доносы ив этом лилипутском вызове кодексу советского правильного человека есть несомненная крупица утверждения, способная стать кому-то примером, кому-то ободрением…
— Вы, оказывается, клерикал, клерикал… — тоненько давится смехом Степан Аркадьевич, пряча бегающие глазки и шутливым тоном прикрывая настороженное ожидание ответа. Мы на днях разминулись с ним на улице: я возвращался с Войно-Ясенецким с погоста — Сыромятников шел по противоположному тротуару с завхозом института, ссыльным пожилым евреем из Гомеля. Я заметил жест, каким тот указал на нас своему принципалу.
Минута колебания, и:
— Познакомитесь, как я, с язвой желудка, так будете льнуть к медикусам поискуснее, — парирую я, не отводя от него пристального взгляда. Не дам ему залезть в душу, коснуться заветного.
Я отдаю ему очередное письмо к брату и желаю благополучной дороги — с некоторых пор сей муж загодя уведомляет меня о своих командировках в Москву.
В самом покойном кресле, возле натопленной голландки, у накрытого чайного стола сидит почтенный по летам и почетный по званию гость мой, контр-адмирал Карцев — некогда боевой моряк, потом многолетний директор Морского корпуса. В другом кресле, подальше от ласкового кафеля, — дядя Алеша, благодаря которому такие "гостьбы", как говорят архангелогородцы, устраиваются нами по воскресеньям. Мы подолгу сидим у самовара, расходимся под вечер, думаем, что вот — завелась у нас зыбкая традиция.
Началось с того, что дядя сводил меня к старому моряку, жившему у соломбальского пильщика в отгороженном переборкой закутке. Потом встречаться стали у меня.
В отношениях Данилова с Карцевым проступало различие в чинах — и вообще-то подтянутый, дядя Алеша в обращении к адмиралу слегка подчеркивал свою внимательность, — но более всего проглядывала в них тесная связь товарищей по оружию. Все офицеры императорского российского флота, знавшие друг друга если не лично, то по именам, были — традициями и воспоминанием спаяны в единое братство.
…В Петербурге по воскресеньям у нас собиралась молодежь — разные двоюродные и троюродные, их друзья и однокашники из кадетских и Морского корпусов, из юнкерских училищ. Гардемарины рассказывали были и небылицы про Лонгобарда — своего начальника Карцева, обладателя знаменитой длинной бороды клином, называемой в просторечии козлиной…
Само собой, адмирал знал всех прошлых и нынешних Лазаревых, и меня не сразу, но признал. Пришлось для этого воскрешать уже неправдоподобную мою петербургскую жизнь.
…На званых обедах у отца нашего с Всеволодом школьного друга Олега, сенатора Алексея Николаевича Харузина, неизменно присутствовал адмирал Григорович, морской министр, и его зять контр-адмирал Карцев. В конце стола скромно сидели и мы с Всеволодом, еще в матросках и коротких штанишках. При наступавших паузах в общих разговорах взрослые снисходили до нас.
— В самом деле, что же это их не отдали в Морской корпус? Как-никак правнуки Михаила Петровича Лазарева… это, знаете, даже в некотором роде обязывает, — очень значительно изрекал Григорович, поглядывая на нас откуда-то сверху — он был громадного роста — из гущины сверкающих эполет.
— Они с моим сыном в Тенишевском училище, — несколько нараспев и томно заступалась за нас с другого конца стола хозяйка Наталья Васильевна, урожденная фон дер Ховен и потому державшаяся в высшей степени аристократично. — Там прекрасные педагоги…
— Да, но служба на флоте… И они так друг на друга похожи… Было бы, знаете ли, очень эффектно — в морских мундирах, оба вместе на смотрах или караулах во дворце…
Донятые затянувшимся вниманием, мы смущенно лепечем, что оба носим очки и не годимся в морскую службу.
— А они, вероятно, дальтоники, — догадывается Лонгобард. — Это когда цвета путают… Я вот сейчас проверю: скажи-ка ты, — указывает он на Всеволода, — какого это цвета? — и подносит белую пухлую руку к орденской ленте.
— Да нет, адмирал, они близоруки, вдаль плохо видят…
Еле живыми, взмокшими от смущения оставляли нас эти непривычные втягивания в разговоры взрослых за столом: тогдашнее воспитание предписывало сидеть чинно и немо.