Мягкий шлепок раззолачивает тьму, белизна покачивается. Расширившиеся глаза Кролика могут наконец отделить светлое от темного, он начинает видеть очертания тел, находящихся в шести футах от него, по ту сторону скамьи сапожника. Он видит темную впадину междуягодицами Джилл, легкую округлость ее бедер, темную массу волос между ее оголодавшими тазовыми костями. Живот ее выглядит удлиненным. Там, где положено быть грудям, движутся, сражаясь, черные пауки — Кролик понимает, что это руки Ушлого. Он что-то шепчет Джилл, бормочет, в то время как его руки летают по ее телу, словно летучие мыши при луне. Кролик слышит, как Джилл произносит — голос ее заглушен волосами — какую-то фразу, в которой есть слово «утоли».
Ушлый крякает, словно по небу прокатился гром.
— А теперь, — нараспев произносит он, и голос его золотыми кольцами обвивает слушателя, он становится похож на аукциониста и одновременно на жонглера, — мы про-де-мон-стри-руем по-слу-ша-ние, на какое способна эта маленькая черная, как уголь, дамочка, вымуштрованная многоопытными торговцами из Нэшвилла, штат Теннесси, гарантирующими, что от нее не будет аб-со-лют-но никаких неприятностей ни на кухне, ни в комнатах, ни в конюшне, ни в спальне!
Еще один легкий шлепок, и ком белой глины съеживается: Джилл опускается на колени, а Ушлый продолжает стоять. В тишине слышится нежный сосущий звук, но Кролик доподлинно не видит, что происходит. А ему необходимо видеть. Лампа с плавниковым основанием стоит позади него. Не поворачивая головы, он на ощупь находит ее и включает.
Очень мило.
То, что он видит, напоминает в первую секунду процесс печатания, когда форма с краской прижимается к белой бумаге. Как только глаза его привыкают к свету, он видит, что Ушлый не черный, а светло-коричневый. Перед Кроликом два ребенка, которых решили слегка наказать: одного заставили стоять, а другому велели опуститься на колени. Ушлый нагибается и, протянув длинную руку — ногти у него розовые, словно у младенца, — прикрывает профиль Джилл от яркого света. Ее глаза закрыты, рот раскрыт, груди такие плоские, что не отбрасывают тени, женщина в ней проявляется прежде всего в изгибе спины и в ягодицах, покоящихся на пятках, да еще в руке, белой лилией покачивающейся возле паха Ушлого, словно готовясь принять дирижерскую палочку, которая вот-вот появится из воздуха. Кусок плоти Ушлого не закрыт ее лицом, — лиловатый дюйм, переходящий в сиреневый под его металлической волосней, похожей по форме и по строению волос на его бородку. Стоя все так же, согнувшись, Ушлый поворачивает лицо к свету; его очки становятся молочно-белыми, а верхняя губа приподнимается словно от боли.
— Эй, человече, это еще что такое? Выключи свет.
— Вы прекрасны, — говорит Кролик.
— О'кей, раздевайся и приступай — в ней полно дырок, верно?
— Я боюсь, — признается Кролик, и это правда: они не только прекрасны, но кажутся единой машиной, которая, сунься он туда, может разорвать его на куски.
До сознания Джилл, ошарашенной светом, тем не менее доходит это признание; она поворачивает голову, и пенис Ушлого вываливается из ее рта, выбрасывая светлую струйку. Джилл смотрит на Гарри, куда-то мимо него, он протягивает руку, чтобы выключить свет, и она вскрикивает. Краешком глаза он тоже увидел: лицо. В окне. Глаза как две горящие сигареты. Лампа выключена, лицо исчезло. Окно — светло-голубой прямоугольник в темной комнате. Кролик спешит к входной двери и распахивает ее. Ночной воздух кусает кожу. Октябрь. Лужайка кажется искусственной, безжизненной — сухая и бесцветная. На Виста-креснт пусто, если не считать припаркованных машин. Клен слишком тощий — за ним никто не скроется. Какой-нибудь мальчишка мог пробежать вдоль дома, мимо клумб и спрятаться в гараже. Дверь гаража распахнута. И если этот мальчишка — Нельсон, то дверь из гаража ведет на кухню. Кролик решает не смотреть, не преследовать — у него такое чувство, что пространство сжалось и ступить некуда, что перед ним нет перспективы, а лишь гладкая, холодная, застывшая фотография. Движется лишь пар от его дыхания. Он закрывает дверь. На кухне не слышно никакого движения. Он сообщает тем, кто в гостиной:
— Никого.
— Худо, — говорит Ушлый.
Пенис висит кнутом меж его ног, когда он садится на корточки. Джилл рыдает, лежа на полу, — она лежит ничком, свернув в тугой узел обнаженное тело. Ее зад похож на верхнюю часть сердечка на открытке ко Дню святого Валентина, — только он не алый, а белый; волосы телесного цвета веером рассыпались по тускло-зеленому ковру. Кролик и Ушлый приседают, чтобы поднять ее. Она не дается — катается по полу, волосы струятся по лицу, забиваются в рот, паутиной прилипают к ее подбородку и горлу. На подбородке — ниточка молочно-белой жидкости. Кролик вынимает носовой платок и вытирает ей подбородок и рот, и потом, недели спустя, когда все это исчезнет без следа, он будет доставать этот платок и утыкаться в него носом, вдыхая едва различимый едкий запах.
Губы Джилл движутся. Она говорит:
— Ты же обещал. Обещал.
Обращается она к Ушлому. Хотя крупное лицо Кролика склонено над ней, смотрит она только на узкое черное лицо рядом с ним. В ее глазах нет зелени — всю ее вытеснили черные зрачки.
— Это такой ад, — хнычет она, словно подсмеиваясь над собой, этакая домохозяйка из Коннектикута, которая и сама знает, что переигрывает. — О Господи, — добавляет она более взрослым голосом и закрывает глаза.
Кролик дотрагивается до нее — она вся в поту. Она вздрагивает от его прикосновения. Ему хочется накрыть ее, накрыть своим телом, если нет ничего другого, но она говорит только с Ушлым. Кролик для нее не существует — он только думает, что существует.
Ушлый спрашивает ее с высоты своего роста:
— Кто твой Господь Бог, Джилл-лапочка?
— Ты.
— Я, верно?
— Верно.
— Ты любишь меня больше, чем себя?
— Гораздо больше.
— Что ты видишь, когда смотришь на меня, Джилл-лапочка?
— Не знаю.
— Ты видишь гигантскую лилию, верно?
— Верно. Ты же обещал.
— Ты любишь моего петушка?
— Да.
— Любишь мои соки, сладкая Джилл? Любишь, когда они текут в твоих венах?
— Да. Пожалуйста. Вмажь меня. Ты же обещал.
— Я — твой Спаситель, верно? Верно?
— Ты обещал. Ты должен. Ушлый!
— О'кей. Скажи мне, что я — твой Спаситель.
— Да. Скорей. Ты обещал.
— О'кей. — И Ушлый спешит пояснить: — Я сейчас приведу ее в норму. Иди наверх, Чак. Я не хочу, чтобы ты это видел.
— А я хочу видеть.
— Не это. Это плохо, человече. Плохо, плохо, плохо. Это дерьмо. Оставайся чистеньким — у тебя и так уже немало хлопот из-за меня, так что нечего тебе в этом участвовать, верно? Отваливай. Я прошу тебя, человече.
Кролик понимает. Они на войне. Они взяли заложницу. Всюду враги. Он проверяет входную дверь, стоя под тремя окошками — отзвуками трех нот музыкального звонка. Затем пробирается на кухню. Никого. Он запирает на засов дверь, что ведет из гаража. И боком, чтобы тень от него стала поуже, поднимается наверх. У двери в комнату Нельсона он останавливается послушать дыхание сына во сне. Он слышит, как из глубины легких мальчишки вырываются хрипы. В его собственной спальне уличный фонарь накладывает на обои отпечатки листьев клена, как в негативе. Кролик ложится в постель в нижнем белье — на случай, если придется встать и бежать; мальчишкой он летом ложился спать в нижнем белье, если выстиранная пижама еще не высохла. Кролик прислушивается к доносящимся снизу звукам, к постукиванию и побрякиванию из кухни — вот на плиту поставили сковородку, вот звякнуло стекло, вот раздались шаги по линолеуму — все это звуки, под которые всегда так сладко спалось, когда мама бодрствовала и в мире царил порядок. Хотя сердце продолжает колотиться, мысли у него начинают путаться, захлестывая волнами белые ягодицы Джилл, верхушку сердечка, отпечатавшиеся в его зрачках, как диск солнца. Офсет против ручного набора, офсет никогда не дает четкости; печать выглядит жирной, неопрятной; знамение будущего. Джилл ложится в постель рядом с ним — белое сердечко ее ягодиц холодит, вжимаясь ему в живот и в нежный обмякший член. Он уже спал. Он спрашивает ее:
— Сейчас поздно?
Джилл произносит очень медленно:
— Довольно поздно.
— Как ты себя чувствуешь?
— Лучше. На время.
— Надо будет показать тебя доктору.
— Это не поможет.
Ему приходит в голову мысль получше, столь очевидная, что он не может понять, почему не подумал об этом раньше.
— Надо, чтобы ты вернулась к отцу.
— Ты забыл. Он умер.
— Тогда к матери.
— Машина-то сдохла.
— Мы вызволим ее из темницы.
— Слишком поздно, — говорит ему Джилл. — Слишком поздно тебе пытаться меня полюбить.
Он хочет возразить, но в ее словах есть удивительная тяжесть правды, которая придавливает его, рука его ласкает впадину на ее талии — теплая птица, ныряющая в свое гнездо.