Круговая пляска – так танцуют горцы: созерцание природы озарено родовой памятью.
Я видел груды темных скал,
Когда поток их разделял,
И думы их я угадал:
Мне было свыше то дано!
Здесь глубина чувства и понимания: земля, природа – живое, думающее существо!..
Простерты в воздухе давно
Объятья каменные их
И жаждут встречи каждый миг;
Но дни бегут, бегут года —
Им не сойтиться никогда!
Воля возвращает Мцыри к самому себе, дарует ему память:
И было сердцу моему
Легко, не знаю почему.
Мне тайный голос говорил,
Что некогда и я там жил,
И стало в памяти моей
Прошедшее ясней, ясней…
Бежав от людей, он вдруг почувствовал, что звереет :
Я сам, как зверь, был чужд людей
И полз и прятался, как змей… —
но зато сливается с природой – так, что ощущает всю ее божественную первозданность, – причем это происходит с ним на краю бездны, в которую он едва не рухнул: гибельность дарит его остротой и полнотой восприятия окружающего мира:
Кругом меня цвел божий сад;
Растений радужный наряд
Хранил следы небесных слез
И кудри виноградных лоз
Вились, красуясь меж дерев
Прозрачной зеленью листов;
И грозды полные на них,
Серег подобно дорогих,
Висели пышно и порой
К ним птиц летал пугливый рой.
Проснувшийся в беглеце новый слух слышит то, что раньше ему было недоступно: природа поет хвалу Богу:
И снова я к земле припал
И снова вслушиваться стал
К волшебным, странным голосам;
Они шептались по кустам,
Как будто речь свою вели
О тайнах неба и земли;
И все природы голоса
Сливались тут; не раздался
В торжественный хваленья час
Лишь человека гордый глас.
Чем ближе, теснее «объятия» природы, тем опаснее они; чем рискованней жизнь, тем острее Мцыри ее ощущает; чем больше он отчуждается от людей, тем необходимее ему родной человек; – и тут, на изломе его существования, воля дает ему любовь: едва не сорвавшись в пропасть, он слышит песню – «грузинки голос молодой, / Так безыскусственно живой, / Так сладко вольный…»: девушка спускается по горной тропинке за водой и поет. Как Демон влюбился сначала в звучание голоса, в песню, так в точности и Мцыри летит душой на звук и пленяется им – и с тех пор, до самой смерти, в беглом послушнике, увидевшем из зарослей горянку, которая и не ведает о нем, – «незримый дух ее поет». Сам миг влюбления, поражения любовью , за исключением общего, второстепенного в портрете (легкая походка, золотая тень на лице и груди, зноем дышащие уста, «мрак очей», полный «тайнами любви»), неизмеримо точнее передан поэтом в чудесной подробности:
…помню только я
Кувшина звон, – когда струя
Вливалась медленно в него,
И шорох… больше ничего.
Звук песни – и, в продолжение, звук льющейся в кувшин чистой речной воды: вот те мгновения, когда в юношу Мцыри влилась , будто с неба, любовь и поразила его навсегда. А девушка…
Когда же я очнулся вновь
И отошла от сердца кровь,
Она была уж далеко…
Исчезает – проходит – все; так суждено ему в его быстрой жизни, измеренной горячими мимолетными мгновениями. Каждое из них дышит вечностью, все безнадежней и острее. И снова беглецу пускаться в одинокий путь, блуждать в немых горах:
Все лес был, вечный лес кругом,
Страшней и гуще каждый час;
И миллионом черных глаз
Смотрела ночи темнота
Сквозь ветви каждого куста.
Снова гордый отказ от людской помощи и участия («…Я был чужой / Для них навек, как зверь степной; / И если б хоть минутный крик / Мне изменил – клянусь, старик, / Я б вырвал слабый мой язык»). Мцыри – до безумства – безрассуден в своей воле, в своем бунте против всего мира, – но зато ни на йоту не изменяет себе. В схватке с барсом он дошел до полного озверения, иначе невозможно было бы победить, – но, в награду с жизнью, ощутил в себе бойца, словно бы кровь его вспомнила себя, свой воинский дух, что он
…быть бы мог в краю отцов
Не из последних удальцов.
Вечность – природа, играючи, поглощает своего заблудшего сына, словно в насмешку снова приводит его к монастырю, да Мцыри и сам осознает, что заслужил свой жребий («На мне печать свою тюрьма / Оставила…»), что нет жизни на воле тепличному цветку , и все, что остается ему, это последнее, яркое, глубокое созерцание-растворение в вечной красе мироздания, в тихом свете высоких небес среди родных гор, отвергнувших его. Земля дарит ему напоследок все свои виды, запахи и звуки; раненому беглецу в сладкой истоме полубреда кажется, что он лежит на влажном дне глубокой речки, и «рыбок пестрые стада» играют над ним, и одна из них, в золотой чешуе, поет ему «серебристым голоском» упоительную по красоте песню, примиряющую, уже навсегда, со всем на свете: жизнью, смертью, вечностью:
«О милый мой! не утаю,
Что я тебя люблю,
Люблю как вольную струю,
Люблю как жизнь мою…»
(Влажное дно, «влажные рифмы»… – в «Сказке для детей», написанной чуть позже, Лермонтов, хоть и от лица рассказчика, но, конечно же, сам легко признается, что «без ума» от тройственных созвучий / И влажных рифм – как, например, на ю ».)
И эта – ощущаемая Мцыри во всей своей прекрасной полноте – вечность, весь мед ее , которого он так мало вкусил – и вот умирает, смыкается – с вечностью, что в начале поэмы: с кратким повествованием о том, что и монастыря-то того давно нет, одни развалины и занесенные пылью могильные плиты с выбитыми на них словами…
Что же остается? – Пламенная душа юноши бунтаря, запечатленная в горячих прекрасных стихах. Он так и не примирился с монастырем: пламень Мцыри «прожег свою тюрьму» и вырвался на волю. Умирающий беглец не чувствует за собой никакого греха и, возвращаясь «вновь к Тому, / Кто всем законной чередой / Дает страданье и покой», горько и дерзко признается духовнику:
Но что мне в том? – пускай в раю,
В святом заоблачном краю
Мой дух найдет себе приют…
Увы! – за несколько минут
Между крутых и темных скал,
Где я в ребячестве играл,
Я б рай и вечность променял…
Его последнее желание – умереть под небом, «упиться» в последний раз, в окружении гор, «сияньем голубого дня».
Мцыри, и умирая, остался верен себе.
Что таится в этой его – по определению Мережковского – неземной любви к земле : «кощунство, за которым, может быть, начало какой-то новой святыни» или заблуждение горячего молодого сердца, тосковавшего в монастыре по обычной земной жизни?
«Если умершие продолжают любить землю, то они, должно быть, любят ее с таким чувством невозвратимой утраты, как он. Это – обратная христианской земной тоске по небесной родине – небесная тоска по родине земной», – писал Дмитрий Мережковский.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});