class="p1">
Председательствующий м-р Леонард. Новые возможности по крайней мере устранят из жизни неуверенность и страх.
Д-р Бартон. Вы намекаете на страх смерти? Но это не более чем детская болезнь.
Председательствующий м-р Леонард. Нельзя, однако, не видеть известных выгод…
Д-р Бартон. Выгод? Да, разумеется. Дать ученому несколько дополнительных лет для завершения исследований, композитору — еще одну жизнь для создания новой симфонии. Когда иссякнет прелесть новизны, люди будут соглашаться на добавочную жизнь лишь под давлением, только из чувства долга.
Председательствующий м-р Леонард. Вы рассуждаете слишком абстрактно, доктор.
Д-р Бартон. О нет. Я рассуждаю конкретно, по-земному. Человечество нуждается в обновлении. Оно не может жить, погибая со скуки. Как вы полагаете, многое ли останется человеку предвкушать после миллионной по счету любви, после миллиардного куска рождественского пирога?
Из стенографического отчета о заседаниях подкомиссии по делам науки комиссии по социальному развитию при Всемирной палате представителей.
Значит, Нортон ненавидел его. Ненавидел, как все нормальные люди в глубине сердца ненавидят счастливчиков, живущих сверх положенного срока.
Обычно эта ненависть подавлена, спрятана в тайниках души. Но подчас она вырывается наружу, как вырвалась у Нортона.
Человечество возмущено — возмущение скрадывается лишь благодаря умело, исподволь подогреваемой надежде, что те, кому дается долгая жизнь, в один прекрасный день сотворят чудо и каждый, если не падет жертвой насилия, будет жить столько, сколько пожелает.
«Теперь-то я понимаю их,— подумал сенатор,— ведь я сам теперь один из них. Я один из тех, чья жизнь не будет продолжена, и лет у меня впереди даже меньше, чем у большинства».
Он стоял у окна в сгущающихся сумерках и следил за тем, как вспыхивают огни, как над неправдоподобно синими водами всемирно известного озера умирает день. Красота захватила его, и он не мог оторваться от окна — а ведь совсем не замечал ее вот уже многие годы. Красота покоя, тихое счастье остаться наедине с городскими огнями и с последними отблесками дня над засыпающим озером.
Страх? Да, сенатор не отрицал, что ощущает страх.
Горечь? Да, естественно, и горечь.
И все же, несмотря на страх и горечь, окно заворожило его картиной, которую обрамляло.
«Земля, вода и небо,— подумал он,— И я чувствую себя единым с ними. Это смерть дала мне такое чувство. Смерть возвращает нас к исходным стихиям, к земле и деревьям, к облакам на небе и солнцу, гибнущему на западе в потоках собственной крови.
Такова цена, которую мы платим,— подумал он,— Цена, назначенная человечеству за вечную жизнь. Мы утратим способность воспринимать красоту. Утратим истинный смысл самого для нас, казалось бы, дорогого — ведь то, чему нет предела, что будет всегда, неизбежно потеряет для нас всякую ценность…
Философствуешь? — спросил он себя,— Да, конечно, философствую. А что остается? Хочу прожить еще сто лет, хочу, как никогда ничего не хотел. Хочу получить шанс на бессмертие. А поскольку не получу, то и вымениваю вечную жизнь на закат, отраженный в озере. И хорошо, что я еще способен на это. Счастье мое, что способен».
У сенатора вырвался хриплый горловой стон.
Позади него внезапно ожил телефон, и он обернулся. Телефон заверещал повторно. Внизу, в гостиной, раздались шаги, и сенатор поспешно крикнул:
— Я подойду, Отто.
Он снял трубку.
— Вызов из Нью-Йорка,— сообщила телефонистка.— Попросите, пожалуйста, сенатора Леонарда.
— Леонард слушает.
В трубке возник другой голос:
— Сенатор, говорит Джиббс.
— Да, да,— отозвался сенатор,— Палач.
— Звоню вам,— пояснил Джиббс,— потолковать насчет выборов.
— Каких еще выборов?
— Выборов в Северной Америке. Тех, в которых вы принимаете участие. Не забыли?
— Я старик,— ответил сенатор,— и скоро умру. Выборы меня не интересуют.
Джиббс трещал не останавливаясь:
— Но почему же, сенатор? Какая муха вас укусила? Вам необходимо что-то предпринять. Подготовить речи, выступить с заявлением для печати, прибыть сюда и поездить по стране. Организация не в силах принять все хлопоты на себя. Часть их неизбежно выпадает и на вашу долю.
— Ладно, я что-нибудь придумаю,— пообещал сенатор,— Да, да, я в самом деле что-нибудь придумаю.
Повесив трубку, он подошел к письменному столу и включил свет. Достал из ящика бумагу, вынул из кармана перо.
Телефон совершенно сошел с ума — он не удостоил звонки вниманием. Однако телефон не унимался, и в конце концов трубку снял Отто.
— Вас вызывает Нью-Йорк, сэр,— доложил он.
Сенатор сердито затряс головой и услышал, как Отто тихо говорит что-то в трубку, но слов не разобрал. Больше телефон не звонил.
Всем, кого это касается,— написал сенатор.
Вычеркнул.
Заявление для мировой печати.
Вычеркнул.
Заявление сенатора Гомера Леонарда.
Вычеркнул и это — и принялся писать без заголовка:
Пять столетий назад люди мира предложили немногим избранным, мужчинам и женщинам, дар продленной жизни. Предложили, надеясь и веря, что избранники используют этот дар для того, чтобы своим трудом приблизить день, когда большая продолжительность жизни станет достоянием всего человечества.
Время от времени продление жизни даровалось дополнительным группам людей — и всякий раз подразумевалось, что дар предложен на тех же условиях, что удостоенные его лица будут жить и трудиться во имя дня, когда можно будет сказать населению всей планеты: живите долго, живите вечно.
В течение столетий иные из нас внесли свой вклад в осуществление этой мечты, взращивали ее, жили ради нее, не жалели сил, чтоб обосновать ее и приблизить.
Иные из нас такого вклада не внесли.
После должных раздумий, тщательно взвесив свои собственные усилия и возможности, я пришел к выводу, что не вправе вновь принимать дар, которого более не стою.
Простое человеческое достоинство требует от меня, чтоб я встречался с прохожими на улице, с собратьями в любом закоулке мира, не пряча глаз. Я не имел бы на это права, если бы продолжал принимать дар, которого не заслуживаю, дар, недоступный большинству людей.
И расписался, аккуратно, разборчиво, без привычных завитушек.
— Ну вот,— произнес сенатор вслух в тишине ночной комнаты,— это они прожуют не сразу.
Заслышав мягкие шаги, он обернулся.
— Вам бы давно следовало быть в постели, сэр,— напомнил Отто.
Сенатор неуклюже поднялся — ломило кости, тело ныло, требуя покоя. «Старею,— подумал он.— Опять старею. А ведь так несложно начать сначала, вернуть юность, зажить новой жизнью. Чей-то кивок, один-единственный росчерк пера — и я стал бы опять молодым».
— Вот заявление для печати, Отто,— сказал сенатор,— Будь добр, передай его по назначению.
— Слушаюсь, сэр,— ответил Отто, бережно принимая бумагу.
— Сегодня же,— подчеркнул сенатор.
— Сегодня? Время довольно позднее…
— И тем не менее я хочу, чтоб оно было