— Удачного посмертия, Лотти, — говорю я. — С твоей мамой все будет в порядке. А отсутствие пары кусков кафеля в твоем новом доме, ты как-нибудь переживешь. Ну я пойду, дружок?
— Пока, — говорит Лотти, и вдруг улыбается, меня даже жуть берет от того, как красиво это выходит у мертвой старушки, которая считает себя маленькой девочкой.
В спальню, откуда я попал сюда, я возвращаюсь, прижимая раненную руку к себе. Меня трясет, я едва не падаю. Каждая капля крови, это маленький шажок к смерти, и я уже совершил, по ощущениям, целую небольшую прогулку.
Как только я подхожу к своей нарисованной двери в реальный мир, готовый постучать, чтобы мне открыли, то слышу странный, слабый треск. Такие звуки производят иногда копошащиеся насекомые.
А потом я слышу слова. Вовсе не голос, я слышу только слова, потому что кто бы со мной ни говорил, голоса у него нет, а может даже никогда и не было.
— Ты знал, что у Господа есть песик, Франциск? Смотри, чтобы он тебя не укусил.
Мне не хватает смелости посмотреть вверх, туда откуда доносится звук. Отчего-то не хватает, а ведь я не самый трусливый человек на свете.
Просыпаюсь я вовсе не от ощущения полета, как обычно, просыпаюсь я от того, что чувствую, будто меня окатывает чем-то теплым. В глаза мне бьет свет заходящего солнца, проникающий сквозь кажущиеся красными теперь шторы.
Из носа у меня хлещет такая же мучительно-красная кровь, и ее много, как никогда.
Через полчаса, из дома отпаивающей меня на этот раз горячим чаем, мисс Дюбуа, меня забирает дядя Мильтон. Я все-таки впихиваю упорно отказывающейся мисс Дюбуа деньги на химчистку.
Вот так, я не только не заработал ни пенни, но еще и вынужден был, с точки зрения собственных принципов, оплатить старой леди химчистку для заляпанного моей кровью постельного белья.
На прощание мисс Дюбуа спрашивает, всегда ли так происходит.
— Да, — говорю я. — Надо было мне на газетке поспать.
Конечно, я вру. То, что произошло во-первых необычно, неестественно и заставляет меня поволноваться за свое состояние, а во-вторых вряд ли как-то связано с историей мисс Дюбуа.
Так что я просто вручаю ей фотографию, в которой теперь заточен дух ее матери, и наказываю хранить ее до смерти и дальше. Дядя Мильтон уже дежурит под дверью, готовый помочь мне дойти. Машина меня уже ждет, американская и ярко начищенная, совершенно безвкусно красного цвета с совершенной, в то же время, красоты белой отделкой, явно дорогая, но при этом какая-то по-подростковому вульгарная.
Мой дядя Мильтон, первенец в семье, старший и бесполезный родственник, надо сказать, особенной заботой о чем-то, кроме своей машины, не отличается. В Ираке его контузило два раза, отчего он там почти женился. С тех пор, испугавшись до смерти такой перспективы, как семейная жизнь с женщиной в ковре, дядя Мильтон пьет не просыхая, а алкоголизм свой пудрит периодически кокаином.
— Доброе утро, Фрэнки! — говорит дядя Мильтон, и его красивое, нахальное лицо озаряет красивая, нахальная улыбка. — Колумбийский насморк — важное событие в жизни каждого мужчины, я тебя поздравляю.
— Спасибо, Мильтон, — говорю я слабо. Оказавшись в машине, я тут же укладываюсь на заднем сиденье, со всем комфортом, который может предложить скользкий кожаный салон.
Вообще-то в зеленых, ярких глазах у дяди Мильтона отражается искреннее волнение, и оттого я ему сразу все прощаю. Мильтон почесывает свою рыжеватую щетину, подыскивая нужные слова, но я освобождаю его от этой необходимости, выдавив из себя:
— Домой, шеф.
— Будет сделано, сэр. Шампанского предлагать не буду, хотя я взял с собой бутылку.
— Ты что пьяный? — вздыхаю я, и единственное, что утешает меня в момент, когда Мильтон в равной степени быстро и неаккуратно выезжает на дорогу, так это совершенно точное знание о том, что жизнь после смерти есть.
— Ага. Вообще-то я сегодня пытался работать. Вел группу смертельно больных в хосписе, но это оказалось так смешно, кроме того, я уже надрался. Потом мне позвонил Итэн, которому позвонила бабулька, и я сбежал спасать тебя. Как думаешь, меня уволили?
— Разумеется.
— Зачем твой отец заставляет нас работать? Мы же невероятно богаты!
— Чтобы мы ценили деньги, — говорю я без особенной уверенности. — Или чтобы ты не спился.
Мой дядя Мильтон — психотерапевт, просто очень плохой.
— Все это из-за тебя, Фрэнки. Меня всегда увольняют, потому что я слишком люблю свою семью.
— Особенно, когда тебя лишили лицензии за роман с пятнадцатилетней.
— Но я тогда тоже был моложе.
— На два года.
Я смеюсь, и он смеется, у меня выходит менее обаятельно и менее живо — тоже. А потом дядя Мильтон тут же спрашивает, быстро и взволнованно:
— Так что с тобой случилось?
— Путешествие прошло не так.
— Ты ведь не закидывался ничем у бабульки дома? Не то, чтобы я не одобрял, но…
— Нет. Я слышал существо, которое назвало меня Франциском, а потом очнулся, едва не захлебнувшись собственной кровью.
— Существо, которое назвало тебя Франциском? Наверное, это твой отец.
Я некоторое время лежу молча, потом говорю:
— Шутка смешная, но я тебя все равно ненавижу.
— Ты меня обожаешь, как все.
— Все тебя ненавидят.
— Шутка смешная, но я тебя все равно люблю.
Мильтон смеется, этим своим потрясающим смехом, которым всегда ужасно хотелось смеяться мне самому. Очки на мне, но деревья, проносящиеся за окнами машины, все равно вдруг превращаются в какое-то зелено-черное месиво.
Надо же, думаю я, опять меня вырубает.
И меня вырубает.
Глава 2
Но какую был свинцовую слабость я ни чувствовал днем, вечером я стою на сцене, сжимая микрофон, и вопрошаю, знал ли кто-нибудь человека по имени Анри.
Тоже уловка, иногда стоит употреблять имена чуть более редкие. Но не настолько редкие, конечно, чтобы не встретиться среди креолов или каджунов, которых в зале вполне достаточно.
Две девушки, чернокожая, с многочисленными косичками и мулатка, цветом как хороший кофе, поднимают руки, но я их игнорирую. Вовсе не потому, что я расист, просто мое правило гласит не выбирать тех, кто просит об этом вслух, это создает видимость объективности.
Сегодня, впрочем, объективность для меня чуть менее актуальна. Вид мой и безо всяких психологических уловок настолько загробный, что дальше просто некуда: бледный и изможденный даже по меркам бледного и изможденного меня.
Но привычка, вторая натура, поэтому я не иду по легкому пути, и выискиваю глазами тех, кто ничего не говорит об Анри, но знает Анри. Тогда-то я и замечаю его.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});