Как бы ни относился я к такой аргументации, но я всецело сочувствовал ее конечным выводам и обещал мое полное содействие оборонцам и радикальным, группам против последовательных классовых интернационалистских принципов против своих собственных принципов.
Не надо, однако, думать, что я придавал сколько-нибудь существенное значение этому содействию и рассчитывал как бы то ни было повлиять на движение; напротив, я делал и говорил то, что считал нужным, но я чувствовал себя совершенно оторванным от центров революции и вполне бессильным что-либо сделать. Ни малейшего влияния на руководящие центры движения я за собой не числил.
Надо упомянуть здесь, что начиная с 1906–1907 годов я не был связан формально ни с одной из партий и организаций. Мое положение «дикого», конечно, исключало возможность непосредственной, а тем более какой-либо руководящей работы в практическом социализме. Я был литератором по преимуществу. Но моя литературная деятельность была все же тесно связана с движением, а за время войны мои работы благодаря случайным обстоятельствам были популярны среди широких кругов социалистических деятелей и служили им материалом для практической работы. Вместе с тем не связанный формально и организационно, я был связан фактически, в силу личных знакомств и деловых сношений, со многими, можно сказать, со всеми социалистическими партиями и организациями Петербурга.
Здесь совсем не место и вообще не особенно интересно описывать мое положение среди партий и выяснять его источник. Скажу только, что еще с эпохи редактирования мною «Современника», который мне, несомненно, удалось сделать межпартийным литературным центром и собрать в нем видные силы всех социалистических течений, я сохранял довольно тесные связи со всеми социалистическими партийными кругами. Центры довольно хорошо знали меня и нередко использовали по различным делам. И, в частности, уже в качестве редактора «Летописи» я сохранял самые интенсивные сношения с литературно-социалистической эмиграцией разных направлений. Во время войны меня постоянно привлекали в различные нелегальные литературные предприятия интернационалистского оттенка. А кроме того, вероятно, ни одна попытка межпартийных блоков, объединений, коалиций в последние годы не обходилась без моего участия. В таком положении я находился и ко времени революции.
Это положение во время революции представляло и некоторые несомненные выгоды с точки зрения легкости личных сношений и подвижности между теми пунктами, которые представляли преимущественную важность и интерес. Но это положение лишало меня и выгод партийного человека и руководителя, ибо я все же оставался для всех «диким» и чужим.
А между тем необходимо припомнить и подчеркнуть сейчас же все своеобразие тогдашней партийной обстановки и все отличие партийных центров Петербурга от тех, которые возникли в период революции, а именно: авторитетнейших руководителей, партийных лидеров не было налицо ни в одной из партий, почти без исключения. Они были в ссылке, в тюрьмах или в эмиграции. На постах ответственных руководителей великого движения в ответственнейшие его моменты стояли люди совершенно второстепенные, может быть, искусные организаторы, но во всяком случае рутинеры обычной партийной работы эпохи самодержавия. Надлежащих политических горизонтов в новой обстановке, действительного политического руководства событиями, словом, действительной высоты положения от них в огромном большинстве случаев было ожидать нельзя. В ряду таких руководителей движения я чувствовал себя полноправным и небесполезным. Но я был оторван от их работы. И кроме сознания бессилия как-либо повлиять на события в моем мозгу ничего не было во время беседы с Соколовым.
Публика стала расходиться – кто на улицу, кто в другие комнаты, кто по домам. Керенский сорвался с места и, заявив, что он снова направляется в Думу, переполненную депутатами с утра до вечера, пригласил меня и Зензинова зайти к нему примерно через час узнать последние новости. Протолковав на разные темы еще с полчаса у Соколова, мы с Зензиновым потихоньку направились к Керенскому. Мы вспоминали Москву 1905 года, перебирали сцены Декабрьского восстания, в котором участвовали оба. Но в районе Сергиевской, Тверской, Таврического сада было тихо и пустынно. Отметить это небезынтересно. Народ не тяготел к Государственной думе, не интересовался ею и не думал ни политически, ни технически делать ее центром движения. Наши либеральные политики, которые 14 февраля объявляли движение, приуроченное к созыву Думы, провокационным, потом прилагали все усилия к тому, чтобы Думу сделать знаменем движения, а ее судьбу – поводом и причиной его. Со всем этим нам еще придется иметь дело. Но все эти тенденции не имеют ни малейшего подобия истины.
Керенского мы, однако, дома не застали. В переднюю к нам выбежали его два мальчика, бывшие в курсе событий, и рассказали, что «папа недавно звонил из Думы». Он сообщил, что на Невском происходит стрельба, что жертв много.
В это время вернулась со службы жена Керенского – Ольга Львовна. Она служила в каком-то общественном учреждении, помещавшемся приблизительно в центре Невского проспекта, близ Казанской площади. Из окон своего учреждения она только что видела огромную манифестацию, направляющуюся со знаменами к Знаменской площади. Манифестация была обстреляна ружейным огнем, стрельба продолжалась несколько минут, была свалка. Но какая именно воинская часть стреляла и каковы жертвы, ни разглядеть в сумерках, ни разузнать не удалось.
Развязка близилась. Не делать попыток для подавления беспорядков было для властей теперь совершенно немыслимо. Это значило окончательно и без возврата сложить оружие и стать перед совершившимся фактом поражения существующего строя. Власти должны были, не медля ни часа, найти и пустить в дело надлежащую военную или полицейскую часть. Колебания и промедления были явно и буквально подобны смерти. Момент был, решающий судьбу векового царизма… Какая именно часть расстреливала на Невском манифестацию вечером 25 февраля, я не знаю до сих пор. Но так или иначе властям удалось перейти в наступление. Это был поворотный пункт событий, вступивших в новую фазу.
Если бы сил для наступления хватило, если бы удалось терроризировать безоружное и все еще распыленное население и разогнать его по домам, движение могло быть так же (хотя бы и ненадолго) ликвидировано, как раньше десятки раз ликвидировались беспорядки. Важно было преодолеть мертвую точку и, сбив настроение масс одним ошеломляющим ударом, пресечь вместе с тем разложение в воинских частях. Рискованная, отчаянная, быть может, последняя попытка должна была быть сделана без промедления. И она была сделана и оказалась последней.
Когда мы с Зензиновым вышли от Керенского, было уже почти совершенно темно. Пройдя от Смольного всю Тверскую, мимо слабо освещенного Таврического дворца и его безмолвного сквера, мы пошли по Шпалерной. Я пробирался к себе на Петербургскую сторону.
Никаких выстрелов не было слышно. Ближе к Литейному, где мы расстались, встречались небольшие группы рабочих, которые передавали слухи о начавшемся наступлении: кровавые, хотя и небольшие стычки начались кое-где на рабочих окраинах. Некоторые крупнейшие заводы были заняты, а иные – осаждены войсками. В некоторых местах нападавшим оказывался отпор пистолетными выстрелами рабочей молодежи, а больше – камнями подростков.
На Выборгской стороне, как сообщали прохожие, из вагонов трамвая и телеграфных столбов строились баррикады.
Пересекши по льду пустынную Неву от Литейного к Троицкому мосту, я зашел на Кронверкский к Горькому. У него я застал небольшую компанию, в том числе остальных членов редакции «Летописи» – Базарова и Тихонова, с которыми, обсуждая события, я не замедлил вступить в яростный спор. Мои собеседники, подобно прочим, отказывались вместе со мной в первую голову поставить проблему организации революционной власти и интересовались по преимуществу фактическим ходом событий. И они оценивали события несравненно более пессимистически, подтрунивая над моими «жареными рябчиками». В частности, помню, Тихонов без особого сочувствия принимал мои замечания о необходимости «работы на Милюкова» и тем подливал масла в огонь спора.
Однако пользуюсь случаем отметить, что у нас в редакции «Летописи» в течение всего периода работы, несмотря на нередко появляющиеся бог весть откуда слухи о расколе, царил полнейший, быть может, беспримерный и даже нас самих удивлявший контакт. Общие основы наших взглядов в постоянных беседах, в постоянной борьбе нашего единственного интернационалистского органа того времени со всем прочим литературным миром настолько определились и настолько были унифицированы, что мы не могли разойтись по кардинальному вопросу революции, о которой мы столько толковали и мечтали. Наш спор происходил не из глубины воззрений. И действительно, к Горькому один за другим приходили люди как знакомые, так и незнакомые как мне, так и самому Горькому. Приходили посоветоваться, поделиться впечатлениями, расспросить и разузнать, что делается в различных кругах. Горький, естественно, имел связи со всем Петербургом сверху донизу. Завязывались разговоры, и мы, редакция «Летописи», не замедлили составить единый фронт против представителей левых, интернационалистских представителей наших собственных взглядов, не хотевших и слышать об измене своим старым лозунгам в решительный момент.