И далее еще несколько десятков подобных заметок, открывающих серьезное изучение летописей и других памятников древнерусской письменности, а также научной литературы, касающейся истории Древней Руси. У всех этих заметок есть одна общая особенность: Грибоедов не просто читал книги – он готовился сам проверить почерпнутые в них сведения, уточнить на месте.
Можно не сомневаться, что это – след серьезной подготовки писателя к дальнейшей творческой работе. Со слов мемуаристов мы знаем, что в это время Грибоедов обдумывал планы двух по крайней мере трагедийных замыслов: о крещении Руси при великом князе Владимире и о князе Федоре Рязанском, который пал первой жертвой татаро-монгольского нашествия. Выписки в «Desidarata» тяготеют к этим сюжетам.
Вероятно, прежде всего решил он писать о князе Владимире и потому отправился по его следам. В крымском дневнике мы находим следы этого замысла: «NB. Воспоминание о великом князе Владимире», «Не здесь ли Владимир построил свою церковь?.. Может, великий князь стоял на том самом месте, где я теперь, между Песочной и Стрелецкой бухты… Впереди все видно, что происходит в древнем Корсуне, и приступ легок…». Но и серьезная научная подготовка, и проверка почерпнутых сведений на месте оказались втуне.
9 сентября Грибоедов напишет из Феодосии Бегичеву: «…вот уже почти три месяца я провел в Тавриде, а результат нуль. Ничего не написал. Не знаю, не слишком ли я от себя требую? умею ли писать? право, для меня еще все загадка. – Что у меня с избытком найдется, что сказать, – за это ручаюсь, отчего же я нем? Нем как гроб!!» И чуть ниже: «Подожду, авось придут в равновесие мои замыслы беспредельные и ограниченные способности».
Последние годы Грибоедова сложились так, что времени на литературные занятия почти не оставалось. И все эти годы он жил надеждой оставить со временем службу и отдаться целиком своему призванию. В нем до конца дней своих Грибоедов видел смысл жизни: «Поэзия!! Люблю ее без памяти страстно, но любовь достаточна ли, чтобы себя прославить? И наконец, что слава? По словам Пушкина:
На ветхом рубище певца.
Кто нас уважает, певцов истинно вдохновенных, в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании к числу орденов и крепостных рабов? Все-таки Шереметев у нас затмил бы Омира, скот, но вельможа и крез. Мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов. Холод до костей проникает, равнодушие к людям с дарованием…»
Планы обступали: тревожили творческое воображение то события 1812 года, то заговор вельмож против армянского царя в первом веке, то современная грузинская жизнь. Почему же после «Горя от ума» почти ничего не удалось воплотить Грибоедову из его грандиозных замыслов?
На этот вопрос, очевидно, нельзя дать однозначного ответа.
Да, времени для литературной работы почти не оставалось. Да, к каждому новому сюжету писатель подходил с высшими требованиями, стремясь в «просвещении стать с веком наравне», и, может быть, перегорал, тщательно обдумывая новый замысел, и остывал к нему. Мемуарист вспоминал, что во время последнего посещения Петербурга вестником Туркманчайского мира Грибоедов, между прочим, заметил: «Многие слишком долго приготовляются, сбираясь написать что-нибудь, и часто все оканчивается у них сборами. Надобно так, чтобы вздумал и написал»[29]. Не о себе ли самом говорил писатель?
Важной причиной постоянной неудовлетворенности своими замыслами была, конечно, оторванность Грибоедова от живой литературной жизни. В конце 1810 – начале 1820-х годов это было не так важно. Комедия «Горе от ума» подводила итоги предшествующего развития русской литературы, и потому драматург, по собственному признанию, мог писать «свободно и свободно», чувствуя себя уверенно, зная, как и что нужно говорить. К середине же 1820-х годов литературная ситуация изменилась, каждое новое пушкинское произведение открывало новые дали, а плестись в хвосте у кого-либо Грибоедов помог. Недаром так настойчиво он просит в письмах прислать трагедию «Борис Годунов», лишь заслышав о ней, прочтя в журнальной публикации одну ее сцену. В мае 1828 года он услышит пушкинское произведение в исполнении автора, и не это ли остановит публикацию собственной трагедии «Грузинская ночь», которая к тому времени была завершена? Он откажется прочесть всю ее даже другу, заметив: «Я теперь еще к ней страстен и дал себе слово не читать ее пять лет, а тогда, сделавшись равнодушнее, прочту, как чужое сочинение, и если буду доволен, то отдам в печать»[30]. Дошедшие до нас две сцены последней грибоедовской трагедии не позволяют узнать в самой фактуре стиха автора «Горя от ума» – могучего владыку вольных ямбов. «Грузинская ночь» читается с напряжением, как и другие поздние стихотворения Грибоедова. Вероятно, в этом надо увидеть осознанную им потребность в реформе стихотворной речи, попытку прямо проникнуть в суть вещей. К созданию каждого своего стихотворения Грибоедов, кажется, подходит со стремлением воссоздать обобщенную картину мира и человечества, и поэтические строки утяжеляются, на них печать своеобразного теоретизирования, противопоставленного будто бы самой сути поэзии. Было бы наивно считать, что автор «Горя от ума» вдруг разучился писать стихи, перестал владеть раскованным, живым русским словом, потерял слух, рождающий стремительные, вольные ритмы. Нет, он учился писать по-новому, но еще не выработал законченной новой системы. Что-то в поздних стихах Грибоедова напоминает зрелую лирику Баратынского, с ее напряженным биением трагической мысли, острым ощущением жестких ритмов «века железного». В сюжете «Грузинской ночи» (он также известен в пересказе мемуариста) открывается неожиданное сходство с «Кавказским пленником», но не Пушкина, а юного Лермонтова, трагически углубившего пушкинскую коллизию. Вероятно, такого рода совпадения лучше всего свидетельствуют о том, что Грибоедов не остановился в своем развитии, не сбился с пути, а шел в русле движения русской литературы.
Анализируя дошедший до нас план грибоедовского замысла о 1812 годе, Б. М. Эйхенбаум отказывается видеть в нем набросок произведения драматического, отмечая черты чистой эпики[31].
Несомненно, Грибоедов обдумывал все же драму, но намеченный им план действительно поражает эпическим размахом. «История начала войны, взятие Смоленска, народные черты, приезд государя, обоз раненых, рассказ о битве Бородинской», «Зимние сцены преследования неприятеля и ужасных смертей» – как собирался сценически оформить Грибоедов эти пункты плана? Не в монотонных монологах же, которые неизбежно разрушили бы драматургическое действие. Очевидно, здесь необходима была цепь коротких, стремительных сцен, но сколько понадобилось бы их для полноты картины? Вместились ли бы они в сценическое время, всегда ограниченное рамками одного спектакля?
Та же широта и подлинно эпическая проработка деталей в плане «Родамиста и Зенобии»: «Дебрь, лай, звук рогов, гром бубен», «По-восточному прямолинейная аллея чинаров, миндальных деревьев, которые все примыкают к большой пурпурной ставке», «В 3-м уже действии возмущение делается народным, но совсем не по тем причинам, которыми движимы вельможи; восстав сама собою, мгновенно, грузинская дружина своими буйствами, похищениями у граждан жен и имуществ восстанавливает их против себя».
Эти планы оставляют впечатление однородных с «Путевыми заметками» Грибоедова, которые он вел конспективно, собираясь позже, для Бегичева, развернуть их в подробный рассказ устно или письменно, как придется. Вот, например, запись от 24 августа 1819 года: «Подметные письма. Голову мою положу за несчастных соотечественников. Мое положение. Два пути, куда бог приведет… Верещагин и шах-зада Ширазский. Поутру тысяча туман чрезвычайной подати… Забит до смерти, четырем человекам руки переломали, 60 захватили. Резаные уши и батоги при мне».
Вспомним теперь снова недоуменное признание Грибоедова: «Что у меня с избытком найдется что сказать – за это ручаюсь, отчего же я нем?», вспомним его определение своих замыслов как «необъятных». Пожалуй, в этом не было метафорического преувеличения. Все-таки что́ сказать – для писателя главное, мучительные же поиски формы (ка́к сказать) – также обычны.
Гибель подстерегла Грибоедом в период напряженного творческого кризиса, за которым, при свободном развитии, должно было наступить творческое прозрение. Нет задачи более неблагодарной, чем пытаться математически точно вычислить, во что могли бы вылиться замыслы гениального писателя. Они обязательно, в процессе работы, оказались бы непредсказуемыми, развились бы «свободно и свободно».
Но само эпическое качество грибоедовских планов, пожалуй, свидетельствовало о чуткости художника к задачам грядущего дня. В русской литературе заканчивалась эпоха поэзии. Сам Пушкин все настойчивее осваивал прозаические жанры. Пройдет несколько лет, и Белинский объявит о гоголевском, прозаическом периоде русской литературы. Не к этому ли подспудно шел и Грибоедов? Он, несомненно, владел языком прозы, порукой тому не столько немногие его статьи, но прежде всего путевые дневники и письма, особенно письма к друзьям. «Проза требует мыслей и мыслей», – заметил Пушкин. Можно ли сомневаться в том, что – развернись планы грибоедовских хроник в эпические полотна – они соответствовали бы гению Грибоедова.