табу на обсуждение Шоа (Холокоста) и геноцида еврейского населения СССР на оккупированных территориях, Николай Хахалин, авторский представитель Астафьева, попадает в освобожденный Львов. Будто обозначая предел, через который он не готов переступить, Астафьев пишет:
Собранный с миру по камешку и черепичке, <Львов> был и мадьярским, и еврейским, и польским, и украинским, еще и чешским городом, составленным из многих стареньких, зябких городков, невесть откуда и зачем сбежавшихся вместе, невесть какой народ и какую нацию приютивший [Астафьев 1996: 83].
Здесь и далее в сценах, происходящих в 1944–1945 годах на «Украине без евреев» (выражение Василия Гроссмана из эссе 1943 года, целиком опубликованного в СССР в переводе на идиш, но не в русском оригинале), поражает молчание о Шоа и геноциде еврейского народа. Вслед за Астафьевым, Хахалин проходит по местам, где дотла уничтожена еврейская жизнь – в тексте упоминаются Каменец-Подольск, Винница, места массового уничтожения десятков тысяч евреев нацистами и местными народоубийцами, и даже само слово «местечко» фигурирует в украинских главах астафьевского романа [Астафьев 1996: 99]. Но ни сам Хахалин, ни его создатель не находят в себе эмоций и слов для сострадания евреям. Если Астафьев и его герои вспоминают о костях, которыми усеяна земля в освобождаемой Украине, то это или кости солдат, советских и немецких, или, порой, трупы местного населения. Еврейских костей и еврейских трупов нет в рассказанном Астафьевым о войне.
Тут, мне кажется, дело не в плохой осведомленности Астафьева, и даже не в сермяжном руссоцентризме его воззрений на историю. Дело скорее в постоянной раздраженности Астафьева еврейским счастьем и еврейским несчастьем[27]. Как бы то ни было, это чудовищное молчание Астафьева, это равнодушие даже хуже того общенародного отношения к еврейским непоправимым потерям, которые Илья Эренбург назвал «чужим горем» в новомирском цикле 1945 года [Эренбург 1945:16]. Продолжающееся молчание Астафьева и его героев – молчание свидетеля и равнодушие художника – более всего созвучно антиисторической советской доктрине, согласно которой еврейские страдания систематически замалчивались, а еврейская память уничтожалась. В контексте споров о русском антисемитизме именно последнее обстоятельство заставляет меня заключить, что Виктор Астафьев остается не только писателем с рекордно высоким числом антисемитских выпадов, но и типичным порождением советской истории и идеологии[28].
Василий Белов. Политический антисемит на хромой белой лошади
Василий Белов родился в 1932 году в селе Тимониха Вологодской области в семье крестьян. Отслужив в армии и вступив в КПСС в 1956 году, еще до учебы в Литературном институте (1959–1964) Белов прошел путь периферийного газетчика и районного комсомольского функционера. Опыт местной партийно-комсомольской работы научил его политическому новоязу и прямолинейности марксистко-ленинских объяснений истории. Позднее, в 1970-1990-е годы, Белов будет использовать риторический и идеологический опыт партийной деятельности, формулируя антиеврейские установки в своих грубо сколоченных исторических романах. В 1991 году, записывая с Беловым интервью для НТСовского журнала «Посев», Наталья Белоцерковская спросила: «Вы ведь, судя по последним вашим произведениям, не очень жалуете большевиков. Почему же вы остались с ними, пошли в члены ЦК, избирались в депутаты тоже по списку компартии? Меня, к примеру, это в вашем облике смущает».
«Меня самого это смущает», – ответил Белов. И продолжил:
Мне стыдно, что вся моя жизнь прошла под влиянием этой заразы. Я сожалею об этом, но что было делать? Я родился в 1932 году, когда вовсю свирепствовала эта идеология. Я отдал свою дань марксисткой идеологии практическими делами, даже был секретарем райкома комсомола, но это всегда вступало в противоречие с моим душевным настроем. Все это было противно, но у меня уже тогда было много сюжетов, я и стихи писал, но не было ни образования, ни аттестата зрелости, ни перспектив. Я на себе испытал, что такое деревня и как оттуда было тяжело убежать. Мы ведь, колхозники, были беспаспортные, то есть фактически крепостные [Белов 1992].
Как это ни парадоксально, Белов не только один из самых «деревенских» и фольклорных писателей среди представителей русской деревенской прозы, но и наиболее политизированный из «деревенщиков». Как последовательный проводник в массы экстремистских идей, Белов в наибольшей степени впитал в себя сначала великорусскую идеологию позднесталинской поры, а позднее партийно-государственные установки брежневского времени.
Белов начинал с эпигонских стихотворений и поэм, в которых внешнее подражание Есенину и Твардовскому едва скрывало отголоски стихов и песен Исаковского и Лебедева-Кумача, и даже отзвуки хрестоматийных стихов Маяковского. В стихотворении «Партийный билет», вошедшем в изданный в Вологде сборник «Деревенька моя лесная» (1961), есть такие строки:
Когда я очень устаю,
Когда не мил и белый свет,
Я из кармана достаю
Свой партбилет.
И ярко-красный переплет —
Такая сила пышет в нем —
Усталость сонную сожгет
Своим огнем.
Я мало жил,
Но сколько раз
В дороге он меня учил,
Он для меня без пышных фраз
Красноречив
[Белов 1961: 51].
Публикация повести «Привычное дело» (1966) выдвинула Белова в ряд известнейших прозаиков тогдашнего молодого поколения. В постсоветской оценке Евгения Ермолина «Привычное дело» – «едва ли не самый значительной памятник “деревенской прозы”» [Ермолин 2011]. Соединяющая манеру лесковского сказа с крестьянским и колхозным фольклором послевоенного советского времени ранняя вологодская проза Белова представляла собой разительную альтернативу тогдашней советской литературы о деревне. Исторические романы и городская проза Белова, которой он начиная с 1970-х годов уделял все больше внимания, неизмеримо слабее его самобытных рассказов и повестей о русском Севере.
В поздние 1960-е и ранние 1970-е годы Белова подняли на щит лидеры русского националистического крыла, формировавшегося тогда внутри Союза писателей. Место Белова в современной русской культуре тенденциозно преувеличивалось. В поздние 1960-е Беловым восторгались, пусть с некоторыми оговорками, такие влиятельные критики-центристы, как Феликс Кузнецов [Кузнецов 1965:3, Кузнецов 1967: 3], и такие известные советские литературоведы, как Игорь Золотусский [Золотусский 68: 5]. Рецензии шовинистически ориентированных критиков были помпезны и гомилетичны[29]. В 1979 году серый кардинал «русской партии» Вадим Кожинов резюмировал свое отношение к писателю в статье «В поисках истины»: «Василий Белов – для меня это несомненно и очевидно – больше того, что он создал, хотя созданное им – цвет современной русской прозы. Поэтому я очень много жду от него» [Кожинов 1990: 204]. Ав 1981 году Юрий Селезнев, будущий автор книги о Белове, явно перехваливал талант писателя такими словами: «Творчество истинно современного писателя Василия Белова <…> воспитывает сознание нашей личной, кровной причастности не только сегодняшнему дню, но