— Бабушка! — Лена обняла ее, помолчала и сказала вдруг твердо: — У меня к тебе важное дело.
— Откуда ты взялась? — Бабушка смотрела на нее весело.
— Вот взялась.
— У матери была?
— Не была. Знаю — все здоровы! Бабка! Плохие дела, а может, и хорошие! Помоги!
— Чем?
— Слушай, не перебивай! — Она ходила по комнате. — Перебьешь — не вспомню! Не так скажу, не то! Я встретила одного человека, он нездешний, а здесь проездом. Он очень хороший человек, душевный, добрый, веселый. Я таких не видела и не увижу! Мы с ним долго разговаривали обо всем. Он мне говорит, а я его понимаю, как будто это я сама говорю! Он сказал: человек создан для счастья, и главное — это искать в жизни что-то светлое, настоящее, чтобы потом не было стыдно за свою жизнь! Вот тебе не стыдно, а сколько ты прожила! И еще он говорил, что все люди как родственники: встретились два человека, вчера еще чужие, незнакомые, а сегодня они уже близкие люди, а завтра родные — ничем их не разгонишь! Он с тридцать четвертого года. Говорит, что холостой, и я ему нравлюсь: предлагает уехать.
— Куда же уехать?
— Не знаю, завтра спрошу. Бабушка, а вдруг это судьба? Откажусь, испугаюсь, отмахнусь — всё пропадом. Человек хороший, жалко потерять!
— Сны были? — просто спросила бабушка.
— Были какие-то. Не помню. Что-нибудь про работу. Доругивалась с кем-то.
— Теперь многим собрания снятся. Яблоки — к деньгам, лошади — ко лжи, медведь — к свадьбе, сапоги — к дороге. А к чему бы собрания? Не знаю.
— Хочу, чтобы он остался, не пропал. Хочу, чтобы он полюбил меня и всех моих родных. Хочу, чтобы он не изменился ни в какую сторону: если к лучшему — я буду для него не слишком хороша, а к худшему — не надо. А не слишком много я хочу?
— Нет, в самый раз, — сказала бабка.
— Ну как мне ему объяснить, что он мне нужен, а я ему?
— Жалко, — сказала бабка.
— Что жалко?
— Что ты некрещеная!
— При чем тут крещеная, некрещеная!
— А может и не подействовать, если некрещеная, — бабка говорила серьезно, но глаза у нее были молодые, несерьезные.
— Ты толком говори! Без загадок! — Лена была не склонна сейчас к шуткам.
— Надо его заколдовать, — бабка говорила деловито. — Как его зовут?
— Не знаю, — тут же улыбнулась Лена.
— Плохо, — сокрушалась бабка, сохраняя серьезное выражение лица. — На каждое имя свой наговор есть. А как же так: имя не знаешь?
— Узнаю.
— Узнать-то узнаешь, — бабка обошла стол, раздумывая. — Темный или блондин? — Вопрос был задан стремительно.
— Темный, — улыбнулась Лена, не понимая еще, к чему клонит бабка и насколько серьезна она или же, как это уже не раз бывало, занимается очередной своей мистификацией.
— Попробовать-то можно, — бабка задумалась. — Но без имени — не ручаюсь.
— Значит — не ручаешься?
— Нет, — решительно сказала бабка. — Без имени лучше и не пытаться. Лошадь без имени заговорить можно, но ведь и у лошади имя есть.
— Да не верю я в это. — Лена махнула рукой, прекращая начатую было игру.
— Ну почему же, — бабке кончать игру вовсе не хотелось, она только еще входила во вкус. — А всё время верить не надо. Сегодня тебе нужно — поверь, а завтра обратно выпишись. Я сама так делаю, а то ходишь под богом, как под пистолетом. А колдовство — это же как гипноз, а гипнотизеры — все колдуны, только у них на это дело разрешение есть — диплом, бумага. Вся и разница. Попробуй — вдруг поможет, рискуй. У тебя душа чистая, хоть нет на тебе креста. Мысли у тебя ясные, желания простые. Он где ночует?
— В Доме приезжих. Больше негде.
— Спит?
— Откуда я знаю? Спит, наверное. Он с дороги. Ну, и что мне предлагаешь над ним сказать? — Лена улыбнулась.
— А что хочешь, то и говори! — весело сказала бабка.
— Как же так? — усомнилась Лена. — А если по правилам?
— Какие правила! — решительно сказала бабка. — Лишь бы всё было от сердца, а молитву ты всё равно не запомнишь!
— А сама ты ее знаешь? — снова усомнилась Лена.
— А как же не знать! Я все молитвы знаю! — Она сделала паузу. — Все тридцать пять! — Число прибавляло ее заявлению серьезность, и всё.
— Почему тридцать пять? Что за цифра? Я слышала, их тридцать шесть, — сказала Лена.
— А я говорю тридцать пять! — не сдавалась бабка.
— А мне знающие люди говорили — тридцать шесть. — Лена и не улыбнулась. — Очень серьезные люди. Из бывших, между прочим, священнослужителей.
— Не верь расстригам! — Бабку было не так просто поколебать. — Тридцать пять! Вот тебе крест — тридцать пять! И все знаю наизусть! Погоди. — Бабка удалилась в другую комнату, чтобы не продолжать спор, и вскоре вернулась с небольшим пузырьком в тряпочке. — Вот, возьми.
— Что это? — спросила Лена.
— Святая вода, — сказала бабка с твердостью.
— Какая вода? — переспросила Лена.
— Святая, — бабка настаивала на своем.
— Ну, так уж и святая.
— А вот так. Святая, и всё, — веско сказала бабка.
— Откуда она у тебя?
— Держу на всякий случай. — Бабка потрясла пузырек перед лампой. — Мало ли что. Но ты его все-таки обрызгай хоть чем, хоть из графина. Там по комнатам везде графины.
— Бабка! — Лена с нежностью обняла ее. — Какая из тебя колдунья!
— Пусти! — Бабка притворялась рассерженной. — Пусти, сломаешь! И волос у себя и у него отрежь — самый конец.
— Да не может быть! — Лена не отпускала бабку. — Это тридцать первая молитва или тридцать вторая? — Она поцеловала ее. — Или ты сама придумала?
— И с ладони сдуй в окно! — не унималась бабка. — Вдруг и вправду хороший человек, а ты его по глупости потеряешь. Любишь его?
— Люблю.
— И люби и держись за него. Да пусти же ты, наконец!
Провожая Лену в дверях, бабка сохранила строгое, я бы сказал, неприступное и даже несколько торжественное выражение лица.
Она сохраняла эту серьезность и когда вслед за Леной вышла из дома во двор, без платка, в чем была.
Но когда Лена уже пересекла двор и закрыла за собой калитку, а бабка осталась наедине с собой, она не выдержала и широко улыбнулась, глядя вслед уходящей девушке, и улыбка у нее была молодая и добрая, точно как у самой Лены.
8
И вот тот же город, только уже ночь.
Ветер по нему пошел, низкий, поднимающий с земли снег, резкий, а город уже пуст. Рано ложатся спать. А если не ложатся, то на улицы выходить нет никакого желания. Пустой город, снег, ночь лунная. Ясная она была бы, если бы не тучи, летящие над головой, разорванные, распластанные, с отходящими в стороны рукавами, рвущимися под ветром, уносимыми бог весть куда.
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
Тот, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя,
То по кровле обветшалой
Вдруг соломой зашумит,
То, как путник запоздалый,
К нам в окошко застучит.
...Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей, —
пела это Лена, шагая по улице от своей бабушки, а настроение у нее было смутное, но во всем была ясность: она любит, она уже выбрала окончательно, всё решила для себя и поет на какой-то непонятный мотив, то ли выдуманный сейчас, то ли повторяющий что-то уже известное, но слова те же самые — тревожные, единственные, и ложатся они так на ее настроение, что иначе она бы и сама не сказала, не спела, не проговорила, успокаиваясь от этих слов, как от собственных, сочиненных для такого момента:
Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила;
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла.
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя.
То по кровле обветшалой
Вдруг соломой зашумит,
То, как путник запоздалый,
К нам в окошко застучит...
Ноги вели ее, пока она пела то вполголоса, то в полный голос, и привели ее к Дому приезжих.
Прошла она свободно. Двери были не заперты, а охранник спал, именно охранник, швейцаром его назвать неудобно, ибо какой он швейцар — в старом ватнике, в валенках, в шапке, завязанной на тесемки, чтобы уши не слышали, и с опущенным вниз козырьком, чтобы глаза не видели.
Спал он мирно, и сон его был сладок: он не проснулся оттого, что скрипнула дверь, глаза не приоткрыл, руку не поднял, власти не показал, а мог бы.
Лена благополучно его прошла и очутилась в длинном коридоре, освещенном, как уже рассказывалось, двумя слабыми лампочками в противоположных концах.