V
Вечером, едва дождавшись сумерек, Клавка бежала под гору, где они встречались в вытоптанном скотиной ветельнике. Тут было безлюдно, пахло увядшими травами, парным молоком.
— Живем мы в красивых местах, — задумчиво говорил Сергей, а я больше всего люблю этот вытоптанный выгон. Черт его знает, и любить-то его вроде не за что, а вот любится. И все тут.
Клава никла головой к его плечу и, как только он умолкал, бралась за свое:
— Так прямо и слово дал учиться?
— Дал.
— Сам себе?
— Сам себе.
— И не отступишься?
— И не отступлюсь.
— А если я тебя попрошу о чем-то? Сильно-сильно. Сделаешь?
— Проси.
— Правда?
— Проси.
— Не езди никуда, Сережа. Возьми поцелуй меня и скажи: «Ос-та-юсь». Ну?
— Вот. Вот. Вот.
Он, смеясь, целовал ее в пухлые губы, потом почему-то тяжело вздыхал и говорил:
— Глупая ты, Клавка. Ой, глупая. И чем глупее, тем милее. Надо же как устроено в жизни: милому человеку и глупость к лицу. Вот задачка.
И он снова целовал ее, а она закрывала лицо ладонями, вяло отбивалась от ласк и допытывалась:
— Поедешь все-таки?
— Надо ехать.
— Зачем же, Сережа? Ты и так агроном. Что же это, всю жизнь, что ли, учиться?
— Хочу иметь высшее образование, Клавушка. Больше тысячи жителей в нашем Дядлове, а я буду первым с высшим. Первым! Поняла теперь?
— Понять поняла. Я, Сережа, думала, ты такой, простой из себя.
— А я и есть простой, Клавушка. Только хочу, чтобы ты гордилась мною. И мать и отец гордились.
— Вот я и говорю — непростой ты. Какой-то ты непонятный мне, Сережа.
— Пойдешь за мной — поймешь.
— Я хочу, чтобы ты шел за мной. Подумай вот.
И со смехом убежала. Сколько ни звал, не вернулась.
Как бы долго ни собирался человек в дорогу, самые большие хлопоты непременно останутся на последний день. Сергею завтра ехать, и дел у него по горло, а он ни за что не мог взяться. Все валилось из рук. Вчерашний разговор с Клавой в ветельнике отемяшил его, спутал, смотал в комок все его планы и мысли. Как он может ехать, ни о чем не договорившись с Клавой? «Остаться надо, — уговаривал себя Сергей. — Черт с ним, с институтом. В самом деле, всю жизнь, что ли, учиться? Не поеду. И Клавка будет моя. Не Алешке же Мостовому оставлять ее. Вот задачка».
Мать Сергея, Домна Никитична, полная, рыхлая женщина, совсем не могла без слез. Она видела, как тяжело Сергею покидать дом, и ей вдвойне не хотелось отпускать его от себя. Разве мало он намучился, родной, за четыре года учебы в техникуме? Кому охота опять пить голый кипяток да грызть сухую корку. Ей, Домне Никитичне, уже не дождаться его домой: здоровьишка у ней совсем не стало…
Гнули Домну Никитичну кручинные мысли, и слепли глаза ее от слез.
— И не ездил бы, Сережа. — Не знала Домна Никитична, сказала она эти слова или только подумала ими, но Сергей услышал их: он и она — оба они хотели этого.
— Не поеду я, мама. Все. — Он бросил в открытый чемодан выглаженную рубашку и захлопнул крышку. — К черту все.
— Ой ли?
— Не поеду. Хватит с меня варить картошку и есть ее из немытой миски. Надоело все до смерти. Пойду работать, как Алешка Мостовой. К черту учебу.
Сергей ушел в горницу и упал на кровать, головой залез под подушку. Хотелось, чтобы никто не мешал. Надо было освоиться с новыми мыслями и суметь защитить их перед отцом.
— Эй ты, слышь! Ну-ко встань.
Это отец, Лука Дмитриевич, положил тяжелую руку на плечо сына и ласково потрепал его. Сергей очнулся от забытья. Сел. Отец с мягкой улыбкой на губах сидел возле кровати и ерошил низко остриженные волосы. Это, пожалуй, только и выдавало его волнение.
— Ты, что, ай отдумал ехать?
— Не поеду, батя.
— Так. Значит, не едешь. Хм. Гляди, милый сын. Ты теперь сам большой, сам маленький. Не ехать, так не ехать. Хм.
Лука Дмитриевич грустно осекся, помуслил в кулаке свой тяжелый подбородок, спросил все тем же, несвойственным ему, мягким голосом:
— Хоть бы сказал, что случилось.
Зная характер отца, Сергей готовился к крутому, горячему разговору, но необычно тихий голос и какой-то печально-миролюбивый вид отца обезоружили парня. Сергей даже не сразу нашелся, что ответить.
— Всю жизнь, что ли, учиться?
— Я, Сережа, все эти дни, веришь, ходил по селу как именинник. Ты подумай-ко, Лука Дмитриевич Лузанов, дядловский мужик, сына в институт собрал. В складе своем копаюсь, а сердце у меня на колокольне бьется. Мы с матерью, Серьга, хотим, чтоб ты в люди вышел, чтоб тебя вся округа по имени-отчеству величала. А ты гляди вот на меня. Век я, можно сказать, прожил, а выше кладовщика не поднялся. Такова и честь.
Лука Дмитриевич говорил и все стремился перехватить взгляд Сергея, но не мог этого сделать и беспокоился: стало быть, что-то таит от него сын. Как всегда хмыкая и ероша свои волосы, Лузанов-старший встал, шагнул по горнице — под ногой его натужно вздохнула толстая половица.
— А ведь ты, Серьга, по-моему, запутался в юбке, — сказал отец нежданную сыном правду и будто из ружья хлопнул возле самого его уха, а видя, что попал в цель, строго повысил голос: — Девки от тебя не уйдут. Здесь их много, а там еще больше. Не о них голова должна болеть. Хм.
Отец кинул за спину большие шишковатые руки, стал перед сыном, глядя на него в упор. Во всей фигуре Лузанова-старшего, в его движениях и даже дыхании угадывалась большая, сдерживаемая сила, и Сергей, храбрившийся наедине, снова почувствовал себя перед ним мальчишкой.
— Из дому, батя, неохота уезжать, — заговорил он какими-то вялыми, бескрылыми словами. — Да и сколько ни учись, все равно сюда же пришлют, в колхоз, в земле копаться.
— А ты много видел в колхозе с высшим-то образованием? Много, спрашиваю? Вот то-то и оно. Эх ты, желторотый. Учись давай. Звездой засияешь над всей округой. Не ты станешь по полям бегать, а у тебя будут на побегушках.
— Не поеду, батя.
— Поедешь. Сейчас дороги назад нету. Мамаша твоя, как сорока, прости господи, на все Дядлово раззвонила, что мы тебя собираем в институт. И я, грешным делом, перед людьми к слову и запросто так пристегивал эту радость. Народишко, бабы, мужики, выходит, с завистью глядят на нас. Понимают, что к чему. Да вот тебе. Председатель, Максим Сергеевич, распорядился отдать мне последние деньги из колхозной кассы, чтобы я честь честью проводил тебя на учебу. Такое в нашем захудалом колхозе не каждому новобранцу делают. Ты должен это понять. Хм.
В дверь горницы заглянула Домна Никитична и слезливым голосом сообщила:
— Отец, весь суп простыл. Ступайте уж.
— Погоди ты со своим супом, — сердито бросил Лука Дмитриевич и продолжал говорить: — Жизнь, Серьга, пошла норовистая, крутая, как в барабане кормозаправника крутит нас. И чтобы устоять на ногах, надо иметь светлую голову. Учиться надо. Прежде вот, я хорошо помню, человек мог подняться через деньги, плутовством, родством. Теперь, милый сын, ученую башку подай. Учись, пока у меня есть сила. А ты: не поеду. Хм. Пойдем обедать, да мне на склад.
Лука Дмитриевич ел молча, сосредоточенно двигая железными челюстями. И ушел, не сказав ни слова ни сыну, ни жене, — обоим дал понять, что вопрос о поездке решен окончательно. Круто, размашисто отодвинул он в сторону слабенькие мысли сына, и они почти перестали мешать Сергею думать о будущем. А о будущем приходилось думать, оно стояло за порогом.
VI
Клава проснулась до солнца. В избе духовито пахло свежим луком и вытронувшейся квашней. Где-то под потолком сонно гудела муха. Августовская ночь по-осеннему дохнула на стекла окон, и они запотели. Клава повернулась на спину, зевнула и, дотянувшись рукой до платья, взяла его. Задумалась.
Когда она вышла на росное крыльцо, стылый неподвижный воздух зябко припал к ее теплым ногам, пробежал по всему телу и приятно испугал ее. Клава открыла ворота и, прячась за столбом, выглянула на улицу. Пусто кругом. Только над рекой Кулим стоит туман. Он белый, густой, видимо, очень студеный, и Клава, подумав об этом, вздрогнула коленками. Не закрывая ворот, она выпустила из хлева корову и проводила ее со двора. Корова ленивым взглядом обвела пустынную улицу, вытянула шею и без передыху промычала несколько раз кряду — на том конце Дядлова таким же заходным мычанием ей отозвалась другая.
А между тем поднималось солнце. Горланили петухи. Где-то звонко и свежо лаяла собака, очевидно, крепко спавшая всю ночь. На мосту через Кулим загрохотала телега.
Утро.
Клава вынесла из сенок деревянную чашку с зерном и начала было скликать кур, но вдруг вспомнила, что сегодня в девять утра Сергей с отцом поедут на станцию. Вспомнила — и все перестало для нее существовать: и это свежее, чистое утро, и веселые суетливые куры, и деревянная чашка с пшеницей. К чему все это, когда в Дядлове не будет Сергея?