— Сэм, если не перестанешь, я ухожу.
— Ладно, ладно. Больше не пророню ни звука до самого дома.
— Только я хочу сказать что-нибудь, он вмешивается, — пожаловалась Бетти, — и я уже едва понимаю, на каком я свете. Действие, конечно, должно быть. Но ведь это вы писатель, а не я.
— Да, но я не драматург. Я начал писать эту пьесу для себя. Мне хотелось показать трагедию интеллектуальной женщины в еврейской среде, которая…
— Я не считаю себя интеллектуалкой, но это и моя трагедия. Как вы думаете, почему они ополчились против меня? Потому что мне противны их интриги, их сплетни, их глупость. С самого детства я была чужой среди женщин. Родные сестры не понимали меня. Мать относилась ко мне как курица, которая высидела утенка и ненавидит его за то, что он рвется к воде. Мой отец был ученый, хасид, ученик рабби Гусятинера — и большевики расстреляли его. Почему? Он был богат когда-то, а война его разорила. Люди выдумывали разные небылицы и возводили на него ложные обвинения. Вся моя семья живет в России, но я не смогла оставаться среди убийц моего отца. Зло царит везде, и злодеи правят миром.
— Беттеле, не говори так. Если бы мне давали по миллиону за каждого хорошего человека, Рокфеллеру пришлось бы работать у меня истопником.
— Вы первая женщина-пессимистка, которую я встречаю, — заметил Файтельзон. — Пессимизм обычно мужская черта. Я могу представить себе женщину с мужскими чертами характера или мужским дарованием, так сказать, Моцарта, даже Эдисона в юбке, но Шопенгауэр в образе женщины — это выше моего понимания. Слепой оптимизм — вот сущность каждой женщины. Не ожидал я, что услышу от женщины такие слова.
— Стало быть, я не женщина?
— Это уж позволь решать мне, — заорал Сэм. — Ты на сто процентов женщина, нет, не на сто, на тысячу! Я много перевидал женщин в своей жизни, но эта…
— Сэм!!!
— Ладно, ладно. Я уже заткнулся. Начните ваш завтрашний день с пьесы, молодой человек, и не думайте о деньгах. Бетти, душечка, не кури так много. Сегодня это уже третья пачка.
— Сэм, не лезь не в свое дело.
5
Было слегка за полночь, когда мы с Файтельзоном откланялись и ушли. При прощании Бетти несколько раз сжала мою руку. Она наклонилась ко мне, и я уловил запах алкогоголя и табака. Ела Бетти мало, но за вечер выпила несколько рюмок коньяку. Она и Сэм остановились в отеле «Бристоль». Они взяли такси. Файтельзон жил на Длугой, но он проводил меня до Новолипок, к Доре. Морис был в курсе моих дел. Он редко ложился спать раньше двух пополуночи.
Морис взял меня за руку и сказал:
— Мой мальчик, Бетти поверила в вас. Ого-го! Если в вашей пьесе есть хоть что-то, вы станете человеком. Сэм Дрейман при деньгах, и он без ума от Бетти. Возьмите вашу писанину и напихайте туда столько любви и секса, сколько сможете.
— Я не хочу превращать ее в кучу дерьма.
— Не будьте ослом. Театр — дерьмо по определению. Это не то же самое, что содержательное литературное произведение. Литература должна состоять из слов, как музыка из звуков. Если же вы произносите слова со сцены или даже декламируете, это уже подержанный товар.
— Публика не придет.
— Придут, придут. Парень вроде Сэма не остановится ни перед чем, чтобы купить критику. Если есть что жарить, нечего экономить на смальце. Сегодня евреям нравятся три вещи — секс, Тора и революция, и чтобы обязательно все сразу. Дайте им все это, и они вознесут вас до небес. Кстати, у вас найдется злотый?
— Даже два.
— Прекрасно. Вы уже ведете себя как миллионер.
— У нее, кажется, мания преследования.
— Вероятно, к тому же и актриса паршивая. Но у меня странная фантазия. Мы говорили сегодня о дибуке. У меня тоже есть дибук. Он приказывает мне основать институт чистого гедонизма.
— А разве сама жизнь — не такой институт?
— И да, и нет. Конечно, все люди гедонисты. От колыбели и до могилы человек думает только об удовольствии. Чего хочет правоверный еврей? Удовольствия на том свете. Чего хочет аскет? Духовного удовлетворения или чего-то в этом роде. Я пойду даже дальше. Для меня удовольствие — это не только жизнь, но и вся Вселенная. Спиноза утверждает, что у Бога есть два атрибута: мысль и бытие. Я же говорю, что Бог — это удовольствие. Если удовольствие — атрибут, то оно должно состоять из бесконечного числа моделей. Видимо, существуют мириады еще неизвестных моделей. Если же у Бога есть атрибут зла, то горе нам. Быть может, Он не так уж всемогущ и нуждается в нашем содействии. Мой дибук открыл мне, что все мы — частицы Всевышнего, и так как люди — величайшие эгоисты среди всех Божьих созданий (Спиноза утверждает, что любовь человека к себе — то же самое, что любовь Бога к человеку), то следовать своим желаниям — наш долг. И если Он ошибается в этом, то Он ошибается и во всем остальном.
— А не говорит ли ваш дибук, что человек уже оказался банкротом? И не доказательство ли тому — мировая война?
— Это можно было бы доказать мне, но не моему дибуку. Он же говорит мне, что Бог страдает чем-то вроде потери способности предвидения и Он потерял теперь цель Своего Творения. Мой дибук подозревает, что Всевышний старался сделать слишком много за такое короткое время, как вечность. И вот Он утратил оба критерия: и контроль, и способность помочь, когда это нужно.
— Вы, конечно, шутите?
— Конечно же, шучу. Но даже когда я несу этот бред, я серьезен. Я смотрю на Всевышнего как на больного Бога, так ошарашенного этими Его галактиками и множеством законов, которые Он же и установил, что Он не знает уже, чего хотел, когда все это затеял. Иногда я смотрю на свои собственные каракули и вижу, что я начинал одно, а получилось совсем другое, противоположное тому, что я собирался сделать. Так как считается, что мы — Его образ и подобие, почему такое не могло произойти и с Ним?
— Так вы собираетесь освежить Его память? Это тема вашей следующей статьи?
— Могла бы быть, но эти идиоты издатели ничего у меня не берут. Недавно они вернули мне все. Они даже не дают себе труда прочесть. Кстати, это вашу память следует освежить. Вы обещали мне два злотых.
— Вы правы. Вот они. Виноват.
— Благодарю. Пожалуйста, не смейтесь надо мной. Во-первых, этот сумасшедший Сэм напоил меня. А во-вторых, после полуночи я выбрасываю из головы все, что там было. Я не отвечаю за то, что я наплел или даже подумал. С тех пор, как у меня бессонница, я могу бредить с открытыми глазами. Быть может, Он, как и я, страдает бессонницей. В самом деле, Тора учит нас, что Он или не дремлет, или спит, но видит детей Израиля. Вот это страж! Доброй ночи.
— Доброй ночи. И спасибо вам за все.
— Попытайтесь написать эту паршивую пьесу. Я разочаровался во всем и теперь поклоняюсь только Маммоне. Если мы когда-нибудь вернемся к язычеству, моим храмом будет банк. Мы пришли.
Дойдя до Новолипок, Файтельзон отпустил мою руку и ушел. Я позвонил. Дворник отпер ворота. Всюду было темно, лишь в окне четвертого этажа горел свет. Провести ночь с Дорой было для меня одновременно и опасно, и унизительно — мы уже разошлись. Она собиралась тайно перебраться через русскую границу, чтобы поступить на курсы пропагандистов. Каждого коммуниста, который переходил границу из Польши, арестовывали (хотя Дора страстно отрицала это). Их обвиняли в шпионаже, саботаже, троцкизме. Сколько раз я говорил ей, что такое путешествие равносильно самоубийству, но в ответ слышал: "Фашисты, социал-фашисты и всякого рода прислужники капитала должны быть ликвидированы, и чем скорее, тем лучше"
"Разве Герцке Гольдшлаг был фашистом? А Берл Гутман? А твоя подруга Ирка?" — спрашивал я.
"Невинных не арестовывают в Советском Союзе. Такое происходит только в Варшаве, Риме, Нью-Йорке".
Ни факты, ни доводы не убеждали ее. Она гипнотизировала других и сама была в плену своих иллюзий. Я видел в своем воображении, как она пересекает границу в Несвиже, падает на траву, чтобы поцеловать землю страны социализма, и тут же ее тащат в тюрьму красногвардейцы. Ей придется сидеть там среди множества таких же голодных, умирающих от жажды, рядом с парашей. Она будет спрашивать: "Разве это возможно? И в чем меня обвинают? Меня, отдавшую лучшие годы борьбе за социалистические идеалы".
Я медленно поднимался по лестнице. Уже давал я торжественную клятву не возвращаться сюда. Однако Дора была нужна мне. Конечно, нам предстоит расстаться навсегда. Но, быть может, она сама запуталась и сомневается. Ведь даже у ортодоксов бывают еретические мысли. На минуту я остановился на темной лестнице и снизошел до краткого самоанализа: что, если меня арестуют с нею вместе этой ночью? Какие оправдания представлю я? Почему я тащусь, как говорят, со здоровой головой да в постель больного? И должен ли я переделывать пьесу в угоду капризам Бетти? Чего же в самом деле хочет Файтельзон? Очень странно, но последнее время снова и снова слышал я, что в клубе кто-то устраивает оргии. В клубе был стол, прозванный молодыми писателями "Столом импотентов". Здесь каждый вечер, после окончания спектаклей и кинофильмов, собирались старые писатели-классики, газетчики, журналисты и их жены — собирались, чтобы поговорить о политике, обсудить еврейский вопрос, эротические темы, входившие тогда в моду благодаря Фрейду, и сексуальную революцию в России, Германии да и вообще в Европе. Фриц Бандер, известный актер, приехал в Польшу из Германии. Нацисты и консервативные немецкие газеты ополчились на Бандера за то, что он портит немецкий язык ("мойшелинг" — так это у них называлось), за то, что он плохо отозвался о Людендорфе, а также за то, что обольстил немецкую девушку из аристократической семьи и довел ее до самоубийства. Бандер, галицийский еврей, был так разозлен всем этим, да заодно и плохими отзывами о нем в прессе, что уехал из Берлина в Варшаву. Его одолевало раскаяние, и он хотел снова вернуться в еврейский театр. Он привез с собой Гретель, христианку, жену немецкого кинопродюсера. Муж вызвал Бандера на дуэль и грозился застрелить его из ружья. Теперь Бандер тоже сидел за этим столом и каждый вечер рассказывал анекдоты на своем галицийском жаргоне. Берлину были широко известны его любовные похождения. В Романском кафе на Гренадирштрассе рассказывали о его приключениях необыкновенные истории. А в Варшавском Писательском клубе бытовала даже шутка, будто бы бандеровская похвальба пробудила у старого больного писателя Рошбаума надежду стать вторым Казановой.