что-то больно ударило его в шею. Казалось, в него вонзили раскаленный металлический прут. Он обернулся и увидел, как миссис Парсонс тащит обратно в квартиру своего сына, а тот запихивает в карман рогатку.
— Гольдштейн! — вопил мальчишка.
Но больше всего поразило Уинстона беспомощное, напуганное, серое лицо миссис Парсонс.
Вернувшись к себе, он торопливо прошмыгнул мимо монитора и, все еще потирая шею, опять уселся за стол. Музыку уже не передавали. Теперь отрывистый голос военного описывал, грубо смакуя подробности, вооружение новой Плавучей Крепости, вставшей на якорь между Исландией и Фарерскими островами.
С такими детьми, подумал он, жизнь этой несчастной женщины похожа на сущий ад. Через год-другой они станут шпионить за ней днем и ночью и искать малейшие проявления неблагонадежности. Теперь почти все дети были ужасны. Хуже всего, что такие организации, как Сыщики, превращали их в неуправляемых маленьких дикарей. Но при этом у подрастающего поколения не возникало ни малейшего стремления восстать против дисциплины Партии. Напротив. Они обожали Партию и все, что было с ней связано. Песни, манифестации, знамена, турпоходы, строевые занятия с учебными винтовками, выкрикивание лозунгов, поклонение Большому Брату — все это было для них героической игрой. Вся их жестокость была мобилизована и направлена на врагов государства, на иностранцев, изменников, саботажников и преступников мысли. Стало нормой, что люди старше тридцати боялись собственных детей. И не зря. Редкая неделя проходила без того, чтобы «Таймс» не сообщила о каком-нибудь маленьком ябеднике («мальчик-герой» или «девочка-героиня», как обычно писала газета), который подслушал компрометирующую фразу и донес Полиции Мысли на своих родителей.
Шея больше не болела. Он нерешительно взял перо, не зная, о чем еще написать. Вдруг он снова стал думать об О’Брайене.
Несколько лет назад… Сколько точно? Должно быть, семь лет назад ему приснился сон, что он идет через очень темную комнату. И кто-то, сидевший сбоку, сказал, когда он проходил мимо: «Мы встретимся там, где будет светло». Это было сказано спокойно, почти небрежно, просто слова, а не команда. Уинстон даже не остановился. Интересно, что тогда, во сне, слова эти не произвели на него особого впечатления. Лишь позднее эта фраза стала казаться многозначительной. Он не мог теперь вспомнить, видел ли он этот сон до или после своей первой встречи с О’Брайеном. Не мог он вспомнить и того, когда впервые отождествил голос во сне с голосом О’Брайена. Но он отождествил. Тогда в темноте с ним говорил О’Брайен.
Даже после сегодняшнего обмена взглядами Уинстон никак не мог решить: друг или враг О’Брайен? В общем-то это не имело особого значения. Между ними было взаимопонимание, а это важнее привязанности или общего дела. «Мы встретимся там, где будет светло», — сказал он. Уинстон не знал, что это значит, он лишь догадывался, что каким-то образом так и будет.
Монитор вдруг замолчал. Чистый и прекрасный звук трубы поплыл в душной атмосфере комнаты. Резко заговорил диктор:
«Внимание! Прошу внимания! Передаем последние известия с Малабарского фронта. Наши войска в Южной Индии одержали блестящую победу. Мы уполномочены заявить, что эта победа может привести в обозримом будущем к окончанию войны. Мы передаем последние известия…»
Плохие новости впереди, подумал Уинстон. Так и случилось. За кровавым описанием уничтожения евразийской армии с ошеломляющими цифрами убитых и взятых в плен последовало объявление, что нормы выдачи шоколада сокращаются с тридцати до двадцати граммов.
Уинстона снова мучила отрыжка. Джин выходил из него, оставляя ощущение пустоты. Монитор, то ли для того, чтобы отпраздновать победу, то ли для того, чтобы заглушить память о потерянном шоколаде, разразился гимном «Океания, Океания, все ради тебя…». При исполнении гимна полагалось вставать по стойке «смирно», однако Уинстона сейчас было не видно, и он остался сидеть.
За гимном последовала легкая музыка. Уинстон подошел к окну, стараясь держаться спиной к монитору. По-прежнему на улице было холодно и безоблачно. Где-то далеко взорвалась ракета, глухой отраженный звук донесся до него. Каждую неделю двадцать-тридцать ракет падали на Лондон.
Ветер внизу по-прежнему трепал рваный плакат, то открывая, то закрывая слово «АНГСОЦ». Ангсоц. Священные принципы Ангсоца. Новояз, двоемыслие, меняющееся прошлое. Уинстон чувствовал себя так, как будто бродит в зарослях по морскому дну, будто он заблудился в чудовищном мире и сам превратился в чудовище. Он был одинок. Прошлое умерло, будущее нельзя представить себе. У него не было никакой уверенности в том, что хоть один человек из живущих сегодня на Земле на его стороне. Как узнать, что диктатура Партии не навсегда? В ответ он увидел перед глазами три лозунга Партии на белом фасаде Министерства Правды:
ВОЙНА — ЭТО МИР.
СВОБОДА — ЭТО РАБСТВО.
НЕЗНАНИЕ — СИЛА.
Он вынул из кармана монетку в двадцать пять центов. И на ней четкими маленькими буковками были отчеканены те же лозунги, а с другой стороны — изображение Большого Брата. Даже на монете глаза преследовали вас. Они были везде — на монетах, на марках, на обложках книг, на знаменах и плакатах, даже на сигаретных пачках. Глаза всегда видели вас, а голос монитора догонял повсюду. Так было днем и ночью, когда вы работали и когда вы ели, в помещении и на улице, в ванне и в постели — везде. Бежать было некуда. У вас ничего не оставалось своего, разве что несколько кубических сантиметров внутри черепной коробки.
Солнце переместилось, тысячи окон Министерства Правды потускнели и выглядели теперь как бойницы крепости, потому что солнечный свет больше не падал на них. Эта огромная пирамида заставила сердце Уинстона вздрогнуть. Эту мощную крепость невозможно взять штурмом. Тысячи ракет мало, чтобы стереть ее с лица Земли. Для кого же он пишет дневник? — подумал он опять. Для будущего? Для прошлого? Так или иначе — для выдуманного мира. А его ждала не смерть, а ликвидация. Дневник превратится в пепел, а сам он в пар. Лишь Полиция Мысли прочтет дневник, прежде чем уничтожить эти страницы и память о