никакого; я же, напротив, удивлял своею остротою, так что учитель не успевал задавать мне уроки.
Когда я окончил псалтырь, то отец мой, зная, что учитель мой не способен более учить ничему, писал в Белгород к знакомому, очень ученому священнику (который когда-то, бывши еще студентом, учил сына графа В[олькенштейна]), и спрашивал, что он возьмет за мое ученье. Между тем во время долгой переписки я должен был всякий день ходить в школу протверживать зады. Помню, что это мне ужасно надоедало; я наконец стал протверживать с такою быстротою, что только и слышно было: «Блажен муж», – а дальше уж никто не мог разобрать ни слова. Таким образом, чрез четверть часа я оканчивал все, что было задано читать, и отправлялся гулять в лес с ребятишками, оставляя учителя весьма довольным своим учеником. Учитель часто ставил меня в пример другим ученикам, говоря: «От, як бы и вы так учились, як Мышка, то и вы пийшли б теперь гулять». Обыкновенно в лесу я прогуливал до обеда, ибо твердо знал, что если бы из школы пришел домой, то меня не пустили бы бегать по лесу. Наконец как-то отцу моему стало известно о кратком способе моего повторения, и потому он строго запретил мне выходить из школы, пока не кончится общее учение; но я на другой же день, кажется, забыл его приказание. Отец же мой, которому из своего дома видна была школа, нарочно наблюдал за мною и, как скоро увидел, что я навострил лыжи в рощу, отправился и сам туда, наломав дорогой добрый пучок розог, и, найдя меня, препорядочно выпорол.
По окончании экзекуции, во время которой я кричал во все горло, притащил он меня в школу, разбранил учителя, что он не смотрит за мною, что ребенок совсем избаловался, что читать стал гораздо хуже и вместо того, чтобы читать, бормочет так, что ничего нельзя понять, и в доказательство тут же заставил меня читать. Я, получив уже привычку, полетел, как говорится, на почтовых, а потому только и могли разобрать, как я уже сказал: «Блажен муж», а далее уж ни слова. Отец, остановив меня, велел начать сначала, но вышла та же история; потом – в третий раз – все то же. Батюшка рассердился, плюнул, топнул ногою и ушел, наказав строго учителю исправить ребенка. Гнев отца произвел свое действие, ибо учитель имел школу приватно, главное же занятие его было при винокуренном заводе, где он состоял ключником у хлебного магазина; поэтому, боясь потерять это место, что совершенно зависело от воли отца моего, он обратил все внимание на исполнение его желания, и чтобы поправить зло, то под обещанием строгого наказания велел мне, читая, останавливаться по точкам. Но как я забывался, а более потому, что половину болтал на память, то и получал часто должные награды, как-то: скубки, удары по руке линейкою; это помогало, впрочем, весьма мало. Однажды учитель отпустил мне две очень ловкие пали (при коих я взвизгивал, разумеется) и примолвил: «Адже я тоби уже казав, собачий сыну, щоб ты читав по точкам!» Это значило у него останавливаться на них. Эта малороссийская фраза уже вековая: из давних времен говорилась она так, как сказана выше, почему и ко мне дошла из уст учителя без всякой перемены. Учитель же мой был малороссиянин, да и весь уезд населен был более малороссиянами, нежели русскими. В ответ учителю, против всякого его ожидания, я, проливая горькие слезы и мотая от боли рукою, спросил у него: «Да для чего же останавливаться по точкам?» При сем вопросе учитель мой остолбенел: в первый раз услышал он такой вопрос, в течение целых сорока лет обучая юношество грамоте, – и до того смешался и рассердился на такой дерзкий и вольнодумный вопрос, что долго не отвечал на него. Но, рассудив потом, что такие слова не могли излиться из уст такого малого и притом умного ребенка и что, конечно, нечистый дух внушил мне их, он сотворил крестное знамение и сказал мне: «Тютю, дурный! Чи ты не знаешь, що ты сказав?» Я, ничего не понимая, повторил сквозь слезы: «Я говорю, для чего останавливаться по точкам?» Тут он, видя мое неведение и уверясь, что такой вопрос сделан мною без всякого злого намерения, смягчил голос и сказал: «Дурный, дурный! хиба ж ты не знаешь, что книги так уж и писаны, щобы, читая их, останавливались по точкам, и що вси праведные их так читали?» Ничего не понимая, я опять спросил: «Да для чего же это нужно?» Не умея дать лучшего пояснения, он начал мне толковать: «Адже тоби не можно прочитать всего псальма одним духом, то треба и отдыхнуть; от для того святые и праведные, которые сие писали, нароком и поставили точки. А ты б то, дурный, думав, що воны поставили их дарма?» И он очень был доволен, что растолковал мне так ясно, что более, казалось, нечего было и говорить. Но к крайнему его изумлению я и тут нашел кой-что для себя непонятным и, ворча, все еще сквозь слезы сказал: «Помилуйте, да это быть не может! Вот посмотрите, как точки расставлены: вот тут (указывая на книгу) от точки до точки – три слова, а тут – целых десять строк, а их нельзя проговорить одним духом; так это быть не может, чтоб они были поставлены для отдыха». Учитель, видя, что злой дух совершенно овладел мною (ибо не может быть, чтоб без его наущения такой умный ребенок не понял того, что, по его мнению, он растолковал так ясно), а потому, не желая входить в состязание с сатаною, как он говорил, отпустил он мне в голову порядочную тукманку, говоря: «Колы ты тым точкам не веришь, так от тоби точка! от сей, мабуть, поверишь; и колы ще будешь пытати, то я тоби, для пояснения, таку задам жарёху, що з неделю будешь заглядывать!» После такого сильного доказательства я уже навсегда отказался от подобных вопросов.
В скором времени, по настоянию матери, которой слишком жаль было, что бедного ребенка учитель, сам ничего не зная, так жестоко наказывает, отвезли меня в Кондратовку, в имение, принадлежащее графу и потому находившееся также под распоряжением отца моего, к тамошнему священнику отцу Димитрию, чтобы я повторял выученное мною до того времени, пока повезут меня в Белгород. Не оскорбляя памяти покойника, я должен сказать, что новый наставник мой отец Димитрий был тоже недальнего образования и только в тогдашнее время мог быть священником: что не каждый день повторялось