Возле их кабинки стояла женщина, которую звали Розмари Уилкокс. Она влюбилась в человека из большого города и хотела убежать с ним, но только он один смог это сделать. У нее были темные, глубоко посаженные глаза на том, что когда-то было прелестным личиком. Она помнила моего отца еще маленьким и сказала ему, как ей приятно видеть его теперь таким большим, высоким и красивым.
Толпа вокруг кабинки выросла и придвинулась совсем вплотную, так что мой отец не мог пошевелиться. Негде было. Общим напором к нему притиснуло старика еще более древнего, чем Уилли. Старик был похож на живую мумию. Кожа высохла и плотно обтянула его кости, а синие вены казались холодными, как замерзшая река. — Я… я бы не стал доверять этой собаке, — медленно проговорил старик. — Я бы даже не стал и пробовать, сынок. В прошлый раз обошлось, но никогда не знаешь, как будет в другой. Совершенно непредсказуемый пес. Так что сиди, не двигайся и расскажи нам все о мире, куда собрался идти и чего хочешь там найти.
И старик прикрыл глаза, то же самое сделал и Уилли, и все остальные, приготовясь услышать о ярком мире, который, как знал мой отец, ждет его сразу за поворотом, на другом краю этого сумрачного места. И вот он стал рассказывать, а когда закончил, все благодарили его и улыбались. И старик сказал:
— Это было прекрасно.
— А можно завтра повторить? — попросил кто-то.
— Давай повторим это завтра, — прошептал другой.
— Хорошо, что ты с нами, — сказал моему отцу третий. — Хорошо, что ты с нами.
— Я знаю очень милую девушку, — сказала Розмари. — К тому же она красивая. Совсем молоденькая. Я бы с радостью свела вас, если понимаешь, что я имею в виду.
— Извините, — сказал мой отец, переводя взгляд с одного на другого. — Вы ошиблись. Я не собираюсь здесь оставаться.
— Вижу, что не ошиблись, — сказал Бен Лайтфут, глядя на моего отца с глубокой ненавистью.
— Но мы не можем тебя отпустить, — ласково проговорила Розмари.
— Я должен идти, — ответил отец и попытался встать. Но не мог, так плотно они окружили его.
— Хотя бы недолго побудь с нами, — попросил Уилли. — Хотя бы несколько дней.
— Узнаешь нас получше, — сказала Розмари, страшной изуродованной рукой отводя волосы, лезущие ей в глаза. — И забудешь обо всем.
Но вдруг позади мужчин и женщин, окруживших его, раздался шорох, а следом вопль и рычание, и люди расступились, как по волшебству. Это был Пес. Он злобно рычал на них и скалил свои ужасные зубы, и они попятились назад от разъяренного чудовища, прижимая руки к груди. Мой отец воспользовался моментом, бросился в образовавшийся проход и помчался без оглядки прочь. Он бежал через сумрак, пока не выбежал снова на свет, и мир вокруг стал зеленым и прекрасным. Асфальт сменился гравием, гравий — проселочной дорогой, и дивный волшебный мир казался совсем близким. Когда проселочная дорога кончилась, он остановился, чтобы перевести дыхание, и увидел, что Пес, свесив язык, бежит за ним. Подбежав к моему отцу, Пес потерся горячим боком о его ноги. Вокруг стояла тишина, только ветер шумел в кронах деревьев да звучали их шаги по проторенной тропинке. А потом лес вдруг расступился, и глазам отца предстало озеро, огромное озеро с зеленой водой, уходящее вдаль, насколько хватал глаз, а у берега — маленькая деревянная пристань, вздрагивавшая под ударами волн, которые поднимал ветер. Они спустились к пристани, и, как только ступили на нее, Пес рухнул, словно лишившись последних сил. Мой отец огляделся вокруг, счастливый, посмотрел, как солнце садится за лес, и вздохнул полной грудью, и запустил пальцы в густую шерсть на загривке у Пса, и ласково гладил его теплую шею, словно гладил собственное сердце, и Пес урчал от своего собачьего счастья. Солнце село, и взошла луна, и вода в озере покрылась легкой рябью, и тогда в белом свете луны он увидел девушку, ее голова вынырнула в отдалении, вода стекала с ее волос обратно в озеро, и она улыбалась. Она улыбалась, и мой отец тоже. Потом она помахала ему. Она махала моему отцу, а он ей. — Эй, — крикнул он, махая ей. — До свидания!
Он вступает в новый мир
Историю о первом из дней, которые мой отец прожил в новом мире, наверно, лучше всего рассказывал человек, который работал с ним, Джаспер «Бадди» Бэррон. Бадди был вице-президентом «Блум инкорпорейтед» и стал у ее руля, сменив моего отца, когда тот покинул свой пост.
Бадди был щеголем. Носил ярко-желтый галстук, дорогой темно-синий в тонкую полоску костюм и обтягивающие, тонкие, почти прозрачные, носки в тон костюму из тех, что кончаются чуть ли не под коленом. Из нагрудного кармана ручной мышкой выглядывал уголок шелкового платочка. И он был первым и единственным человеком с настоящими «седеющими висками», как выражаются в книжках. Вообще же у него были прекрасные волосы, темные и густые, разделенные ровной ниточкой розоватой кожи, этакой полевой тропинкой через голову.
Он любил, рассказывая эту свою историю, с улыбкой откинуться в кресле. — Было это в году тысячадевятьсоттакомто или вроде того, — начинал он. — Так давно, что и помнить не хочется. Эдвард только что ушел из дому. Ему семнадцать. Первый раз в жизни он оказался один, но волновало ли его это? Нет, не волновало: мать дала ему несколько долларов на прожитье — десять, может, двенадцать, — во всяком случае, в жизни у него еще не было столько денег. И у него были мечты. Мечты, Уильям, — это то, что движет человеком, а твой отец уже мечтал завоевать мир. Но если бы ты посмотрел на него в тот день, когда он покинул городок, где он родился, ты бы увидел всего лишь красивого молодого парня с тощим узелком на спине и в дырявых башмаках. Может, дырок в подошвах и не было заметно, но они были, Уильям; дырки были.
В тот первый день он прошагал тридцать миль. В ту первую ночь он спал под звездами на ложе из сосновой хвои. И той ночью рука судьбы туго затянула ему пояс. Ибо, когда он спал, на него напали лесные разбойники, избили до полусмерти и забрали у него все до последнего доллара. Он едва выжил, и все же тридцать лет спустя, когда он впервые поведал мне эту историю, — и в этом для меня весь Эдвард Блум, человек невероятный, — он сказал, что встреть он когда-нибудь снова тех людей, тех двоих разбойников, которые избили его до полусмерти и забрали последний доллар, он поблагодарил бы их — поблагодарил бы, — потому что, в известном смысле, они определили всю его дальнейшую жизнь.
Но тогда, умирая в незнакомом ночном лесу, он, конечно, не испытывал к ним чувства благодарности. К утру он хорошо отдохнул и, хотя продолжала течь кровь из многочисленных ран, пошел дальше, уже не зная, куда идет, да и не особо заботясь об этом, просто шел и шел, вперед и вперед, готовый ко всему, что уготовили ему Жизнь и Судьба, — как вдруг увидел старую сельскую лавку, а перед ней старика, качавшегося в кресле-качалке, туда-сюда, сюда-туда, который живо повернулся и с тревогой смотрел на приближающегося окровавленного человека. Он позвал жену, та позвала дочь, и не прошло и полминуты, как у них уже был и горшок горячей воды, и чем смыть с него кровь, и перевязать,
для этого они порвали на полоски простыню и стояли наготове, пока Эдвард ковылял к ним. Они были готовы спасти жизнь этого незнакомца. Даже больше, чем готовы: полны решимости.
Но он, конечно, не позволил им. Не позволил спасать его жизнь. Ни один человек, будучи такой цельной личностью, как твой отец, — а таких мало, Уильям, очень мало, и они редко встречаются, -не принял бы подобную помощь, даже если речь шла бы о жизни и смерти. Потому что как бы он тогда мог жить в мире с самим собой, если, конечно, вообще остался бы жив, зная, что своей жизнью навечно обязан другим, зная, что не принадлежит себе?
И вот, продолжая истекать кровью и волоча сломанную в двух местах ногу, Эдвард нашел метлу и принялся подметать лавку. Затем взял швабру и ведро, потому что в спешке совершенно забыл о своих открытых ранах, из которых обильно текла кровь, и не видел, пока не закончил подметать, что по всей лавке остались следы крови. И он принялся отмывать их. Отчищать. Стал на колени и тряпкой оттирал следы, а старик, его жена и маленькая дочка смотрели на него. Смотрели с ужасом. Благоговейным ужасом. Смотрели на человека, который старается оттереть пятна собственной крови на сосновом полу. Пятна не поддавались, не поддавались — но он продолжал тереть. Вот что главное, Уильям: он продолжал и продолжал тереть, пока силы у него не кончились, и тогда он упал лицом вниз, не выпуская из рук тряпку, — замертво.
По крайней мере так они подумали. Они думали, что он умер. Они бросились к телу: в нем еще теплилась жизнь. И представь себе сцену, как твой отец описывал ее, мне она всегда почему-то напоминает Микеланджелову «Пьету»: мать, сильная женщина, приподняла его и, положив себе на колени голову этого юноши, умирающего, молится за его жизнь. Казалось, надежд не осталось. Но, когда остальные в тревоге окружили его, он открыл глаза и сказал, может, последнее свое слово в жизни, он сказал старику, в чьей лавке, как Эдвард сразу это понял, не было ни единого покупателя, сказал, может, на последнем издыхании: «Рекламируй».