Вот отрывок из моего репортажа, написанного сейчас же после оправдания одного из главных участников процесса военных преступников:
«Зал суда большой, квадратный, без окон, но от сияния сотни искусственных солнц нестерпимо светло и жарко. В нём и был под утро объявлен приговор.
Тридцать человек были приговорены к смерти, десять — к заключению на разные сроки, один же...»
Два солдата из комендатуры подошли к скамье подсудимых. Тогда с самого конца её поднялся маленький, длинноволосый человек, почти карлик.
Он огляделся, сделал один шаг, потом другой и пошёл вдоль стены к выходу — чем дальше, тем быстрее и увереннее.
На нём был глухой военный френч с отпоротыми нашивками на руках и, совсем не к месту, модные жёлтые полуботинки.
Карлик дошёл до поворота и вдруг остановился.
Он увидел, что движение в зале сразу же прекратилось.
Все, кто был около двери, даже солдаты из комендантского отделения смотрели на него молча и не двигались.
Так в цирке смотрят на акробата, шагающего по проволоке под самым куполом цирка: неужели сумеет пройти? Карлик, видимо, испугался. Это было, может быть, только секундное оцепенение. Он сразу же и нашёлся — повернулся и быстро пошёл обратно к скамье подсудимых: он сидел на ней около полугода, и сейчас только на ней он чувствовал себя безопасно.
Он дошёл до неё, сел, повернулся так, чтобы от дверей видели одну его сгорбленную спину. Тут к нему подошли защитник и комендант и что-то сказали, показывая на комнату совещаний, — очевидно, там был запасной ход.
Карлик долго молчал, потом резко и коротко кивнул головой и совсем отвернулся от них, потом вдруг сорвался и быстро пошёл к дверям.
Он шёл теперь вслепую, через весь зал, не разбирая дороги, и было видно, какого усилия ему стоило, чтобы не побежать. Но люди стояли на его дороге, и их взгляды как бы отбрасывали его назад. Он не выдержал этой невидимой преграды, остановился и дико посмотрел на толпу. Ему встретились неподвижные лица, остановившиеся глаза, но он был храбрый человек и поэтому решил идти уж до конца. Он вошёл в толпу, и тут вдруг вокруг него образовалась пустота. Люди раздались молчаливо и отчуждённо, так, как будто все боялись коснуться руками его рук, лица или костюма.
Тогда я встал и сказал свидетелю обвинения, сидевшему около меня:
— Идёмте.
Но он мне не ответил и продолжал смотреть.
— Что вы на него смотрите? Что в нём интересного? — повторил я более настойчиво.
И, продолжая смотреть на карлика, который теперь, вбирая голову, косо, почти панически бежал к дверям, свидетель спокойно ответил:
— А вот то, что он оправдан!
С этого всего и началось. Потом освободили и тех, кого осудили раньше на больших и малых процессах, и они стали появляться среди нас в глухих военных формах с орденами и значками военных лет. Наряду с акафистами водородной бомбе и атомной гибели появились издевательские призывы к милосердию. «Забудем всё прошлое!» — орали газеты, и тогда по улицам замаршировали солдаты, солдаты, солдаты, сначала наши, потом развесёлые американцы, в городах начались учебные затемнения. Вместо восстановления разрушенных столиц и деревень производительные силы мира начали изготовлять смерть во всех видах. Она была в бомбах, в газах, пахнущих орхидеями, в изящных перламутровых облатках, похожих на пудреницы, в мутных, бурых колбах, где неясно, бесшумно и грозно пульсировала живая плазма. Это было поистине страшная индустрия уничтожения, и скоро вся нация, каждый труженик её уже работал не во имя жизни, своего ребёнка, не на свою семью, не на самого себя, а исключительно на смерть неизвестного солдата. И вот в тот год, когда людям наконец, огромному большинству их, окончательно вбили в голову, что самый надёжный и неподкупный гарант мира — война, тогда и начали расти, как поганки из навоза, сенсационные процессы о невероятных убийствах, малолетние бандиты, школьники с ножами, девочки, пустившиеся во все тяжкие, шпионы и изменники, слухи о том, наконец, что враги нации всюду и везде, что ими могут быть даже наши жёны или наши друзья, — люди, садящиеся ежедневно за один стол с нами. Кого-то хватали, судили и осуждали, до крайности упростив судопроизводство, без доказательств, без свидетелей, фактически без всякого суда, на основании каких-то чрезвычайных законов об охране государства. Людей казнили, а после я подбирал письма читателей и печатал статьи за и против их казни.
И хотя я был юристом, но ничего не мог понять толком в этой вальпургиевой ночи и поэтому молча обращал глаза к тому креслу, где сидел мой шеф, — разум и совесть нашей газеты. Но и он молчал до сегодняшнего дня, и вот вдруг разговорился.
Зазвонил телефон, и когда я снял трубку, то сразу понял, кто это. Узнал меня и тот, кто звонил.
— Это вы, Ганс? — спросил он.
Я ответил, что да, я.
— Ну, здравствуйте, дорогой! Смотрите — через столько лет я узнал сразу ваш голос! Вы знаете, я страшно обрадовался, когда получил ваше письмо. Как вы, однако, узнали, что я здесь?
Я объяснил ему, что прочёл о его приезде в местной газете, а адрес узнал через бюро.
— Ах, так? — усмехнулся он по ту сторону провода. — Значит, вы всё-таки получаете нашу газету? Ну, и я тоже всегда читаю ваши статьи и хотел написать вам, да не знал, будет ли вам это приятно. — Он опять засмеялся. — Ладно, об этом после... Так вы пишете, что вы страшно поразились этой встрече на почте? А вы знаете, что этот тип сейчас занимает очень видное место у себя на родине?
— Ну! — воскликнул я. — Нет, этого я не знаю.
— Ну, не официально, конечно, занимает, до этого ещё они не дошли стыдятся, — но общественная его карьера хоть куда! Он уже заместитель председателя фонда ветеранов войны и член президиума общества бывших ветеранов.
— Да разве он был в плену? — поразился я.
— Был, как и все ему подобные. Сдался англичанам за два дня до капитуляции. Если вас всё это интересует и вы ничего не боитесь, зайдите-ка ко мне. Мы собираем все материалы, касающиеся наших старых друзей. Авось когда-нибудь пригодятся для будущих процессов.
— И даже очень скоро пригодятся, — ответил я. — Так дальше не может продолжаться.
Он неопределённо хмыкнул.
— Да, по вашему письму я почувствовал, что вы так думаете. Вот даже повстречали Гарднера и не поверили своим глазам. Полисмена позвали, и тогда выяснилось, что перед вами стоит лояльнейший и охраняемый всеми законами гражданин, который каждую минуту может возбудить против вас иск за оскорбление личности. Этого и испугался сержант. А вот когда я приезжаю на съезд ветеранов и борцов Сопротивления, у меня нет даже полной уверенности, что этот самый сержант мне даст дожить до конца съезда. — Он помолчал, подумал. — Вы сейчас свободны?
Я ответил, что у меня сидит гость, да уж и не поздно ли?
— Нет, не поздно, — ответил он. — Приезжайте тогда, когда освободитесь.
Я положил трубку и сказал Ланэ: «Извините, но сегодня у меня была такая невероятная встреча, что...» — и нарочно не окончил. Старик мельком мой разговор по телефону его очень насторожил и встревожил — покосился на меня, потом взял из сахарницы два куска сахара, положил осторожно в чашку и, помешивая ложечкой, спросил:
— Это какая же? — а пальцы у него уже слегка подрагивали.
— Да вот, понимаете... — и я рассказал всё.
На него я не смотрел, но ложечка что ни секунда, то сильнее дребезжала в его руке, а потом он и вообще поставил чашку на стол и спросил, только для того, конечно, чтоб спросить:
— А это был точно он? Вы не могли ошибиться?
Но я даже не ответил на этот жалкий вопрос, только усмехнулся. Тогда он снова так же осторожно поднял ложечку и положил в чашку, но только она звякнула, как он с отвращением отбросил её на стол.
— Чёрт знает, что делают эти идиоты! — сказал он искренне и сильно. И к чему? Кого они, дураки, дразнят? Народ, что ли? Так народ дразнить нельзя! Милость, конечно, милостью, без неё не обойдёшься, но... И, говорите, совершенно здоров?
Как яблочко румян.
... И весел бесконечно...
продекламировал я. — И говорит, что его выпустили для общественного спокойствия. Но вот вам, я вижу, от этого не спокойнее, мне тоже. Так кто ж такие эти судьи милосердные? Вы думали об этом?
— Болваны они, — сердито отрезал старик, — болваны, вот и всё, о чём тут ещё думать?!
— Ах, шеф, но и болванам так же не хочется умирать, как и нам с вами, — улыбнулся я. — И трусы хотят войны не больше, чем храбрые. Значит, дело не в этом.
— Ну, а в чём же? — безнадёжно вздохнул Ланэ и вдруг вскочил с места. — Ганс, вот вы опять вдаётесь в высокие материи. Да ну их ко всем чертям! Поверьте, что появление этого негодяя мне так же неприятно, как вам, но только не ищите, пожалуйста, за ним, как теперь любят выражаться, силы войны и тайных происков.