Воодушевившись, я уже сочинил первую строку рассказа: «Это было в Каире, в садах Шубре, когда кончался пост рамадана…»[59] – как вдруг увидел, что Фрадике направляется ко мне, держа в руке чашку кофе. Юпитер тоже с усталым видом поднялся из-за стола. Это был грузный, мягкотелый бог, с первыми признаками ожирения; он слегка волочил ногу и, в общем, вполне подходил для той роли, которую я ему готовил на полосах «Португальской газеты». Что до его спутницы, все в ней было божественно: гармония, благоухание, походка, блеск!.. То была поистине нимфа, до того прекрасная, что я решил занять место Фрадике: я сам стану их чичероне и вместе с бессмертными поплыву под парусами по вечному Нилу. Прижавшись щекой к моей щеке (а не к щеке Фрадике), млея от страсти среди священных камней Мединет-Абу, мне, а не ему нимфа будет шептать нежные слова из Антологии! Пусть только в мечтах, но я сам совершу триумфальное путешествие в Фивы. И подписчики «Португальской газеты» подумают: «Эх, везет же некоторым!».
Фрадике подсел ко мне. Юпитер с нимфой, проходя мимо, подарили его улыбкой, прелесть которой коснулась и меня. Я поспешил пододвинуть стул для поэта «Лапидарий».
– Кто этот человек? Я где-то видел его лицо…
– Конечно, на портретах… Это Готье.
Готье! Теофиль Готье! Великий Тео! Безупречный мастер стиха, один из кумиров моей молодости! Значит, я не совсем ошибся. Если он не олимпийский бог, то, во всяком случае, истый язычник, сохранивший в нашу эпоху всеобщей бесцветной интеллектуальности древнее поклонение Линии и Краске! И дружба Фрадике Мендеса с автором «Мадемуазель де Мопен», старым паладином «Эрнани»,[60] еще больше подняла в моих глазах соотечественника, придававшего столь неповторимый блеск нашей блеклой родине! Спрашивая, что он будет пить – анисовку или можжевеловую, я погладил его по рукаву и не мог сдержать восхищения, когда он проявил редкую догадливость, разъяснив мне смысл слов, сказанных негром из Сенеха. То, что я принял за благовестив о боге, означало просто – c'est le deux![61] Готье занимал в отеле комнату номер два. Для черного варвара глава романтизма, творец пластичнейших образов был всего лишь «номером два»!
Тут я поделился с Фрадике своей языческой грезой: изложил сюжет рассказа, который собирался написать, и сообщил о великолепных днях любви, предназначенных ему в поездке по Нубии, а также попросил разрешения посвятить ему «Последнее приключение Юпитера». Фрадике с улыбкой согласился. Было бы весьма приятно, – признался он с полной откровенностью, – если бы фантазия моя осуществилась, ибо трудно найти женщину более прелестную и соблазнительную, чем эта наяда; зовут ее Жанна Морле, и она выступает в Варьете-Комик в амплуа артистки на выходные роли. К сожалению, эта восхитительная женщина влюблена как кошка в некоего Сикара, биржевого маклера, который и привез ее в Каир, а сам в настоящее время обедает с греческими банкирами в саду Шубре…
– Во всяком случае, – добавил мой удивительный собеседник, – я никогда не забуду, дорогой земляк, вашего любезного намерения!
Декарт, подшучивая где-то над эпикурейской или атомистической физикой, говорит о привязанностях, в основе которых лежат atomes crochus, изогнутые атомы, имеющие форму рыболовного или брючного крючка: невидимым образом они сцепляют два сердца и образуют крепкие узы, словно выкованные из самофракийской бронзы, которые связывают и соединяют навеки два существа, так что постоянство этой связи торжествует над превратностями судьбы и переживает самую смерть. Любой пустяк может привести к этому роковому (или благодатному) сцеплению атомов. Иногда достаточно одного взгляда, как случилось в Вероне с несчастными Ромео и Джульеттой; иногда достаточно одновременного прыжка двух детей, желающих сорвать плод в царском саду, что, например, положило начало классической дружбе Ореста и Пилада. И вот, точь-в-точь по этой теории (которая ничем не хуже всякой другой теории из области психологии чувств), любовная победа, великодушно придуманная мною для Фрадике, послужила, видимо, той таинственной, неосознанной причиной, тем пустяком, который вызвал в нем первый порыв симпатии ко мне; и эта симпатия все росла и крепла в течение шести лет духовного общения.
Не раз за эти годы Фрадике с приятным чувством вспоминал мое «любезное намерение» – обвить его шею руками Жанны Морле. Был ли он тронут этим поэтичным и окольным способом воздать должное его мужскому обаянию? Не знаю. Но когда мы встали из-за стола, чтобы идти смотреть на иллюминацию, Фрадике Мендес уже говорил мне «ты» – открыто, сердечно, даже задушевно.
Иллюминации на Востоке – так же, как у нас в Миньо – устраиваются при помощи глиняных или стеклянных плошек, в которых горит свеча или фитиль из пакли. Но в Каире плошки развешиваются в таком безмерном изобилии (когда их оплачивает паша), что ветхий, полуразрушенный город, украсившись ими во славу аллаха, становится в полном смысле слова ослепительным – особенно для глаз европейца, нашпигованного литературой и. склонного видеть на современном Востоке повторение чудес, вычитанных в «Тысяче и одной ночи» (которой никто никогда не читал).
В праздник байрама, оплачиваемый хедивом, плошкам не было числа, и все контуры зданий, самые ломаные и самые неопределенные, сияли в темноте, очерченные яркой полоской света. Длинные ряды сверкающих точек обрисовывали края террас; над открытыми дверями горели огненные подковы; со всех навесов ниспадала искрящаяся бахрома; огоньки плошек при каждом дуновении ветра дрожали и мерцали среди листвы деревьев; минареты, которые восточная поэзия издавна сравнивает с руками земли, простертыми к небу, блистали во мраке ночи роскошными браслетами, словно и впрямь то были руки красавиц, нарядившихся для праздничного вечера. Как будто весь день (сказал я Фрадике) на грязный город сыпалась золотая пыль и густо осела на карнизе каждой мушрабие,[62] на выступах каждой веранды, и теперь ярко засветилась с наступлением черной тихой ночи.
Но для меня еще более нежданным и чудесным был вид праздничной толпы, которая заполнила все площади и базары говором и клубами пыли. Фрадике объяснял мне это зрелище, как объясняют детям, что нарисовано в книжке с картинками. Как глубоко и подробно мой необыкновенный соотечественник изучил Восток! Он знал все об этих людях, столь различных по цвету кожи и одежде: их национальность, историю, обычаи, место в мусульманской цивилизации. В застегнутом на все пуговицы пальто, с ременчатым хлыстиком под мышкой (в Египте это считается атрибутом власти), он не спеша указывал мне то на одну, то на другую живописную фигуру и давал объяснения, а я слушал его с жадным любопытством. Все это похоже – сказал я ему, смеясь, – на фантастический маскарад, устроенный в ночь безумия сумасшедшим этнографом, задумавшим собрать вместе все разновидности и типы семитов, какие только существовали на протяжении веков. Вот проворные, веселые феллахи в длинных рубахах из хлопчатобумажной ткани; вот угрюмые бедуины – они степенно вышагивают обтянутыми в полотно ногами, и поперек груди у них висят тяжелые ятаганы и красных ножнах; вон там – абадиты с копной волос на темени, аз которой торчат длинные шипы дикобраза, окружая голову черным ореолом; те люди с надменной осанкой, чьи длинные усы развеваются по ветру, а богатое оружие блистает на шелковом поясе, в коротких камзолах с буфами и с газырями на груди – македонские арнауты; а те, похожие на прекрасные греческие статуи из черного дерева, – жители Сеннара; вон те, с желтыми платками на голове, длинная бахрома которых свисает наподобие занавески из золотых нитей, – наездники из Хеджаза. Сколько еще там было всяких племен и народностей – всех он мне показывал, обо всех мог рассказать! Грязные евреи с завитыми в штопор пейсами; копты в одеяниях на манер сенаторских тог; черные солдаты из Дарфура в полотняных блузах, с неотмытыми пятнами грязи и крови; улемы[63] в зеленых тюрбанах; персы в войлочных клобуках; нищие из мечети, выставлявшие напоказ своп язвы; нарядные и умащенные маслами турецкие писцы в расшитых золотом жилетах… Всех не перечесть! То был головокружительный карнавал, в пестроте которого то туда, то сюда двигались какие-то огромные, словно надутые воздухом, мешки, покачиваясь на трусивших рысцой осликах с упряжью из красного сафьяна: то были женщины!
И вся эта многоцветная, шумная толпа кружилась водоворотом под рокот бубнов, воззвания к аллаху, пронзительные стоны даурбака и протяжные песни, ни с чем не сравнимые арабские песни, исполненные такого печального и острого сладострастия что, как выразился Фрадике, они «проникают в душу царапающей лаской». Кое-где среди ветхих, облупившихся домишек возвышался белый фасад: это был дворец какого-нибудь шейха или паши, с аркадой вокруг веранды, – и в глубине их, в безмолвном гареме, виднелись шелковые драпировки, золотое шитье, сверкали огни в хрустальных люстрах. Нет-нет там мелькал тонкий стан под светлым покрывалом… Тогда толпа замирала, смолкала, и из всех уст вырывался жаркий вздох восхищения.