— Да пропустите же ее! — слышу я. — Уважайте старость!
Все начинают уважать старость и старуху пропускают без очереди. Она что-то долго возится у прилавка — и вдруг исчезает. Вместо нее выволакивается вязанка палочек, которая тут же рассыпается по земле, обнаруживая за собой старушку — Бабу Ягу.
Вот какая старушка хозяйственная: живет в лесу, а ходит сюда за дровами. Сейчас она рассыпала свою вязанку и принимается считать, складывая палочку к палочке.
Раз, два, три, четыре, пять… Вышел зайчик погулять. Вдруг охотник выбегает. Прямо в зайчика стреляет. Охотник стреляет. Зайчик умирает. Я протаптываю свою тропинку: раз, два, три, четыре, пять…
Подходит очередь соседа Горыныча. Он берет две палочки и тут же вручает их Мальчику-с-пальчику и Царевне Лягушке. Эти двое целуют Горыныча, потом целуют друг друга и обмениваются палочками.
Так вот оно что! Значит, Мальчик-с-пальчик все-таки женился на Царевне Лягушке… Выходит, он не зря послал ей тогда стрелу. Нет, конечно, тогда он еще ничего не думал, но — жизнь есть жизнь, вырастают дети и смотрят на все другими глазами.
Дождалась Лягушка своего царевича. Думала, он из-за моря придет, а он тут же сидел, на соседней парте. Интересно, как они там решили свою задачу:
1 волк + 7 козлят =
Сколько они тогда спорили из-за этой задачи, а теперь не спорят, значит, все же решили, нашли верный ответ.
Баба Яга сосчитала палочки, связала их и тут же исчезла за этой вязанкой. Вязанка двинулась, но, кажется, не в ту сторону: вместо того, чтоб удаляться, она стала приближаться ко мне.
Терем-теремок, кто в тереме живет? Я здесь живу. Заходите, гостями будете.
— Ты гляди, — удивляется Баба Яга. — Никак я заблудилась?
— Это бывает, — говорю я. — Я и сам заблудился, полсвета обблудил, пока домой попал.
— В жизни оно — знаете как, — вздыхает Баба Яга, усаживаясь на вязанку.
— В жизни как в жизни, — согласно киваю я.
Шаг. Остановка. Еще шаг. Остановка. Я протаптываю свою тропинку и разговариваю с Бабой Ягой.
— Ходишь?
— Хожу.
— Ты бы ко мне зашел, если ходишь. Я тут рядом, в лесу.
Я объясняю, что мне некогда, что мне надо ходить по кругу. Туда идти, потом обратно, потом опять туда. Потому что повторение — это мать учения.
— Я и сама мать, я понимаю, — вздыхает Баба Яга. — Только трудное наше дело, материнское. Дети-то нынче знаешь какие пошли?
Баба Яга рассказывает о своих детях. Уехали они от нее и даже писем не пишут.
— Ничего, я еще до них доберусь, — говорит Баба Яга. — Я с них шкуру спущу, с окаянных. Пусть знают, что мать — это мать…
Мать — это мать. Действительно, лучше не скажешь.
— Мне-то самой много ли надо? Все ведь для них, иродов, чтоб им свету божьего не видать, чтоб им подавиться собственными костями!
Ладушки, ладушки, где были? У бабушки…
Пусть поговорит старушка, пусть поговорит. Видно, не с кем ей горем своим поделиться.
— Ты бы все же ко мне зашел, а? Посидели б, попили чайку. Я б тебе все как есть рассказала…
— Да нет, я уж лучше здесь, у себя дома. Все-таки у себя — это у себя.
— Что правда, то правда.
Она встает и скрывается за своей вязанкой.
— Ну ладно, пойду и я к себе. У меня еще изба не метена, ступа не чищена…
Я протаптываю свою тропинку. Я иду по своим следам — в одну сторону, потом в другую, и этому не видно конца.
Шаг. Остановка. Еще шаг. Остановка.
Жили-были три солдата. Вот и сказочка начата. Жили-были три павлина. Вот и сказки половина. Жили-были три гуся. Вот и сказочка вам… вся? Как бы не так: я поворачиваюсь и иду в обратную сторону.
Рассказать вам сказку про белого бычка?
Я БЫЛ ТАРПАНОМ
Я был тарпаном. Нас был целый табун, и мы неслись по степи, перемахивая через холмы и овраги. Земля пролетала у нас под ногами, и мы были свободны от нее, от земли, и от неба, стынущего над головой, и от скучного долга возвращаться домой, на конюшню. У нас не было дома, у нас ничего не было, чем стоило дорожить на земле.
Мы неслись между степью и солнцем, испепеляющими друг друга вечным жаром любви, а может быть, ненависти. Мы неслись между двумя огнями, как стрела, пущенная нам вслед, или пуля, летящая нам навстречу. И на закате, когда, изнемогая, солнце и степь склонялись друг к другу, мы одни не чувствовали усталости.
Мы ничего общего не имели с мустангами, с этими в прошлом домашними лошадьми, которые отказались ходить в узде, но не смогли отказаться от многих старых привычек. Мы никогда не были домашними. Мы всегда презирали узду, даже если она была из чистого золота.
Мой друг Белогрив, который лучше меня разбирался в жизни, не раз говорил:
— У послушной скотины сена полные закрома, но ноги ее опутаны толстой веревкой. Желудок у нас один, а ног вон сколько, о чем же мы должны больше думать?
И, вместо ответа, Белогрив отрывал от земли свои ноги и уносился в степь, увлекая нас за собой.
Белогрив был самым лучшим из нас. Это понимали все, особенно Рыжая Кобылица.
Сейчас даже странно об этом вспоминать. Белогрива давно нет, и давно нет Рыжей Кобылицы, и из всех тарпанов остался только я, да и то этому никто не поверит. «Тарпан? — спросят. — А что это такое — тарпан?»
Но я был тарпаном! И Рыжая Кобылица — это не выдумка, потому что мы ее любили все, все до одного — до того одного, которого она любила.
И, конечно, это был Белогрив.
Та ночь застала нас посреди степи, и мы жались друг к другу, стараясь укрыться от зябкого ветра. И тут я увидел, как Рыжая Кобылица подошла к Белогриву и положила ему на спину свою красивую голову.
— Холодно? — спросил Белогрив.
— Нет, — она сказала и закрыла глаза.
— Устала? — спросил Белогрив.
— Нет, — сказала Рыжая Кобылица.
И вот Белогрив, который так хорошо разбирался в жизни, на этот раз стал в тупик.
— Тогда я не понимаю… — сказал он и замолчал.
Рыжая Кобылица не отходила от него, и голова ее была у него на спине, и глаза ее были закрыты.
Мы все, сколько нас было в табуне, смотрели на них, но никто не решился им помешать.
— А если я не могу без тебя… — сказала Рыжая Кобылица.
— Глупости, — сказал Белогрив. — Ты просто устала.
— Но ты меня любишь?
— Нет. Все это глупости.
Подумать только, что их давно уже нет — ни Белогрива, ни Рыжей Кобылицы. И какое имеет значение, кто кого любил, если их давно уже нет, если от них ничего не осталось?
Но тогда это имело значение. Тогда Рыжая Кобылица сняла голову с его спины и побрела прочь. Она уходила в степь, а мы смотрели ей вслед, и никто не окликнул ее, никто не пошел за нею.
Мы смотрели ей вслед и не сразу заметили, что за нею движутся какие-то тени. Они двигались с разных сторон, постепенно смыкаясь вокруг нее.
— Волки! — крикнул кто-то из нас, но никто не двинулся с места. Мы смотрели на нее, и сердца наши обливались кровью, потому что все мы ее любили. Все, кроме одного.
И вдруг он, этот один, сорвался с места и поскакал по степи. Он бежал так, как умел бежать только он — почти не касаясь земли, распластавши на ветру белую гриву.
Там он и погиб — рядом с нею, с той, которую не любил.
— Ты меня любишь?
— Нет. Все это глупости.
Не знаю, быть может, с тех пор нами овладел страх, и нас все чаще настигали пули и стрелы. Мы уже не летели над землей, а прижимались к ней, выбирая места пониже, чтобы не так бросаться в глаза. Но нас все равно находили и все равно убивали. А потом я остался один…
Но я был, был тарпаном! Я не знал ни этой конюшни, ни этой телеги, я скакал между степью и солнцем, раскаляясь от зноя и бега и видя впереди только степь… И Белогрив — это вовсе не выдумка, и Рыжая Кобылица — не выдумка, и все мы, сколько нас было, не выдумка, не выдумка!
Все-таки когда-то я был тарпаном!