– Окромя вас, некому. Ни разу еще ничего не пропадало, пока вас на нашу голову не пригнали. Жулье!..
– Конечно! Если штрафники – значит, поливай грязью, да? Вали валом – опосля разберем?..
Но как ни шумели, как ни ворчали, а с похлебкой в один присест расправились. Не отказались бы и от добавки, да не положено. Потянулись к бачкам с питьевой водой – котелки ополаскивать. И лишь тогда разобрались, что «хевра» все еще усиленно чавкает в своем углу и опять, подначивая, во всеуслышание умением жить похваляется. Неспроста напоказ выставляются, наверняка нечисто дело. Взяло штрафников за живое.
– Да что же это такое делается-то? – вскипел обычно отмалчивавшийся, покладистый «указник» Сикирин, слесарь-сборщик с авиационного завода. – Ведь точно они стащили! Сто человек голодными оставили, негодяи! К стенке таких надо без всякой жалости! Выродки!..
– Но-но, батя! – раздался в ответ сытый ленивый возглас короткошеего Башкана, кичившегося своим умением повергать в драке противников ударами головой в живот. – Ты для того и создан, чтобы быдлой работной быть и на заводе вкалывать, а жрать за тебя, по нашенским законам, нам полагается. И перья не поднимай – вырву! Скажу, что так и было…
– Сам ты быдло! Ворюга!..
Перестали штрафники котелками греметь. Кто в проходе стоял, кто на нарах сидел – повернули головы в сторону Сикирина и Башкана, насторожились. До всех дошло – вот он, край. Не может так больше продолжаться, чтобы кучка подонков безнаказанно над целой сотней людей изгалялась. Давно в душах протест вынашивали, но открыто выразить в одиночку опасались: многих впервые на пересыльном пункте только увидели. Что за люди, кто друг, кто враг, кто грудью за тебя пойдет, а кто струсит – не поймешь. Время, чтобы узнать, требуется, а пока таились один от другого, приглядывались. Сикирин первым позорное малодушие преодолел. Призывом для всех его возмущенный голос прозвучал.
Единым махом выметнулся в проход Павел. Еще не сознавая ясно, что предпримет в следующий момент, двинулся в угол к уголовникам, тяжелея с каждым шагом телом и сжав кулаки. Боковым зрением успел заметить, как сорвались с нар следом за ним Махтуров и Шведов, застыл в выжидающей позе готовый кинуться на выручку десантник Кусков.
Обвальная тишина повисла за спиной. И сам Павел точно оглох, точно придавило его контузящей волной. Ничего не слышал и не видел пред собой, кроме замутненной наглой физиономии Башкана, захлебывающейся мелким поганеньким смешком.
– А ну, повтори, гад, что ты сказал! – надвигаясь на уголовника, сурово потребовал он, еле сдерживаясь от мучительного соблазна с ходу, с маху, не раздумывая, разнести вдрызг, исковеркать литым ударом ненавистную хамскую ухмылку.
Башкан как сидел у края нар, вполоборота к проходу, так и не пошевелился до самого последнего момента – как будто парализовало его. Тупо моргал, соображая с натугой, чего от него хотят и возможно ли такое. Наконец в мозгу что-то сработало, пробило. Лишь на мгновение покосился он на своих дружков, ища поддержки, и тут же, наливаясь звериной злобой, зарычал:
– Ах ты, вояка рогатая! Иди, иди! Щас я тя уделаю! Чище лошади будешь!.. – Выгнувшись, Башкан с хищной ловкостью подхватил спрятанный в складках расстеленной шинели финский нож.
Кажется, и не размахнулся Павел, лишь слегка отвел назад напружиненную руку и резко, коротко двинул ею снизу вверх, перенося упор тела на правую ногу – хряск! Страшный дробящий удар в подбородок опрокинул уголовника навзничь, отбросил к стене. И выдохнуть не успел, будто кусок в горле застрял. Но в следующее мгновение…
Никогда бы не подумал Павел, что может старый и тщедушный вор Маня Клоп так молниеносно отреагировать на его выпад. Видно, крепко укоренилась в нем воровская привычка никогда не расслабляться, быть всегда настороже. Как, когда очутился он на ногах – не мог потом припомнить Павел. Скорее почувствовал, чем увидел он занесенный над головой длинный и массивный, как тесак, остро отточенный кухонный нож, которым повара мясо разделывают. Плохо бы пришлось ему в эту секунду, если бы не Махтуров. Перехватив руку Клопа в кисти, Николай с такой яростью крутанул ее за спину, что у того хрустнуло в плечевом суставе.
Переломился пополам, позеленел от боли старый уголовник, но крик сдержал. Несчетно раз за свою собачью жизнь был жестоко избиваем – притерпелся. Прижав обвисшую руку к животу, тяжело дышал, ярился глазами. Интуицией загнанной души он уже понял смертельную опасность перемены, внезапно совершившейся в сознании враждебно настроенных людей. Точно знал: еще одно неверное движение, резкое слово – и они набросятся все разом, сомнут, растерзают в слепом мстительном порыве.
Почувствовали это и остальные уголовники.
Не выпуская из виду Колычева и Махтурова, потихоньку попятились в глубь нар Гайер и трезво расчетливый Тихарь. Вскинул вверх руки и сжался в комок, словно защищаясь от удара, рыхлый Яффа. Только Карзубый с каменным, бесстрастным лицом продолжал сидеть, как сидел, не двинувшись, как будто происходящее не имело к нему ни малейшего отношения. Вроде застыл.
– Возьми, Клоп, свою игрушку да научись ею лучше по назначению пользоваться. Безопасней для тебя будет, – как камни на землю, упали в тишину чеканные весомые слова Махтурова.
Взяв брезгливо тесак за кончик лезвия, он неожиданно швырнул его в лицо уголовнику. Швырнул с такой силой, что тот не успел увернуться. Удар ручки пришелся под правый глаз. Башкан и Яффа при этом пришибленно поджались.
Выдержав паузу, трусливо пережитую «хеврой», Николай предупредил с прежней, не притупившейся ненавистью:
– Если кто впредь пикнет или попытается сотворить подлость – смотрите, гады, пощады не будет. Или учитесь жить по-человечески, или… – Он старался говорить спокойно, значительно, но возбуждение брало верх, голос осекался, опускался до свистящего угрожающего шепота. – На первый раз прощается, но если повторится… Удавлю!
Сказал, как к стене припечатал, и сам словно от неимоверной тяжести освободился. Вздохнул свободно, широко.
– Пошли, Паш, выйдем, перекурим на воле. От этих гнид дышать здесь нечем.
И распалась державшая людей в напряжении бездыханная, онемелая тишина. Завозились с облегчением штрафники, заговорили. Многие вслед за Махтуровым и Павлом потянулись к выходу.
– Не зацепил он тебя?
– Да нет. Спасибо, Коля. Если бы не ты, черт знает, чем для меня бы все это кончилось. Никак от этой старой развалины такой прыти не ожидал…
– Почему один бросился? Думаешь, один только такой смелый, остальные трусы? Не веришь никому, что ли?
– Извини, Коля. Ничего я не думал. Натура у меня, что ли, такая: как до горячего доходит, сам себя не помню. Думай что хочешь, только в недоверии не упрекай. Тебе верю. Может, потому и бросился не раздумывая, что не сомневался – поддержишь, если что.
Последние слова Павел постарался произнести как можно тверже и значимей, не пряча лица, чтобы Махтуров мог воочию убедиться в его предельной искренности и расстаться со всякими болезненными сомнениями на этот счет. Их отношения и без того складывались непросто. Идти к ним по большей части приходилось ощупью, с величайшими предосторожностями и опаской, и поэтому каждому шагу требовалась дополнительная сопряженность с тщательной заботой и оглядкой на то, чтобы ничем их не смутить, не запятнать. Всякая неясность, недомолвка обязательно вели к подозрениям и недоразумениям. Вот почему Павел столь заботился о том, чтобы быть правильно понятым Махтуровым. Николай посмотрел ему в глаза долгим, по-махтуровски прямым, насупленным взглядом и помягчел, подобрел.
Выбрав место посуше, присели на груду досок, закурили. Вскоре вокруг тесный кружок образовался. Сикирин, Кусков, Туманов с Илюшиным, неразлучные степняки-колхозники Дроздов и Муратов – все наружу высыпали, наперебой случившееся обсуждали.
– Зря ты ему, Махтуров, нож отдал, – упрекнул Сикирин. – Как бы он теперь им по тебе не прошелся. Это же урки, они добра не понимают. До смертоубийства дойти может…