Я слышу, как распахивается дверь, я поворачиваю голову… И к ужасу своему, к смущению, вижу стоящую на пороге Ахматову.
— Ну вот, — говорит она, — Бусики-бусики, а уже переписывает мои стихи.
Я вхожу в столовую в пальто. Я беру со стола большой конверт. Мне надо поехать в Союз писателей и передать письмо для секретаря Союза А. А. Суркова. Это поручение Ахматовой.
Я уже поворачиваюсь, чтобы идти, но тут мне в голову приходит забавная мысль. Я говорю:
— А вдруг Сурков поступит со мною, как Грозный с Василием Шибановым, вонзит мне в ногу жезл, обопрется и прикажет читать вслух?
Шутка всем, а в особенности Анне Андреевне, нравится.
Так меня окрестили Шибановым.
С той поры Анна Андреевна часто называла меня Василий. В особенности если я куда-нибудь ее сопровождал или оказывал разного рода мелкие услуги.
Почти все подаренные мне книги надписаны — «Шибанову». А на газетной вырезке, где напечатаны ее переводы из древнеегипетских писцов, Анна Андреевна начертала:
«Самому Шибанову — смиренный переводчик».
Когда Ахматовой исполнилось семьдесят пять лет, я дал в Ленинград телеграмму без подписи: «Но слово его все едино». Домочадцы Анны Андреевны были озадачены. Моя мать, которая там присутствовала, сказала:
— Дайте телеграмму Анне Андреевне.
Ахматова прочла и докончила:
— «Он славит свого господина». Это телеграмма от Миши.
Ахматова смотрит на меня с легким укором и полушутя произносит:
— Ребен-ык! Разве так я тебя воспитывала?
И мне и брату Борису приходилось это слышать частенько.
Она воспитывала нас в самом прямом смысле этого слова. Например, с раннего детства запрещала нам держать локти на столе (вспоминая при этом свою гувернантку, которая в таких случаях пребольно ударяла руку локтем об стол). Она требовала, чтобы мы сидели за столом прямо, учила держать носовой платок во внутреннем кармане пиджака и говорила:
— Так носили петербургские франты.
Больше всего, конечно, Ахматова заботилась о том, чтобы мы с братом правильно говорили по-русски. Она запрещала нам употреблять глагол «кушать» в первом лице, учила говорить не «туфли», не «ботинки» или — упаси Бог! «полуботинки», а «башмаки», наглядно преподавала нам разницу между глаголами «одевать» и «надевать»:
— Одевать можно жену или ребенка, а пальто или башмаки надевают.
Сетуя на искажения русской речи, Ахматова вспоминала слова Игнатия Ивановского о деревне:
— Он сказал мне: «Там только и слышишь настоящий русский язык. Мужики говорят: „Нет, это не рядом, это — напротив“».
(Увы! — это замечание требует некоторых топографических разъяснений. На деревенской улице дома стоят обыкновенно в два ряда, или порядка. По этой причине, как бы ни был дом на той стороне улицы близок, про него никак нельзя сказать, что он рядом.)
Мы едем в такси по Мясницкой улице. Анна Андреевна сидит рядом с водителем. Я только что встретил ее на вокзале, она очередной раз приехала из Ленинграда.
Наша машина поравнялась с домом Корбюзье.
Ахматова поворачивает голову и говорит:
— Ну, что матушка Москва?
Ахматова и Петербург — тема известная, но вот Ахматова и Москва — звучит не совсем обычно.
По своей «шибановской должности» я часто сопровождал Анну Андреевну в ее московских поездках и могу кое-что сообщить об ее отношении к белокаменной.
Она часто говаривала с грустью:
— Здесь было сорок сороков церквей и при каждой — кладбище.
Иногда прибавляла:
— А лучший звонарь был в Сретенском монастыре.
Если ехали по Пречистенке (Кропоткинской), Анна Андреевна почти всегда вспоминала историю первого переименования этой улицы. (Она только не помнила ее старого названия — Чертольская.)
— Здесь ехал царь Алексей Михайлович и спросил, как называется улица. Ему сказали какое-то неприличное название. Тогда он сказал: «В моей столице не может быть улицы с таким названием». И ее переименовали в Пречистенку.
Однажды в разговоре я употребил выражение «у Кировских ворот». Анна Андреевна поправила меня с возмущением:
— У Мясницких ворот! Какие у Кирова в Москве могут быть ворота?
Мясницкие ворота из-за близости ВХУТЕМАСа Ахматова считала самым «пастернаковским местом» в Москве. Однажды она указала мне на статую Грибоедова, которая стоит за станцией метро, и произнесла:
— Здесь мог бы стоять памятник Пастернаку.
Узнав, что один мой приятель живет в Трехпрудном переулке, Анна Андреевна очень этим заинтересовалась, сказала, что Трехпрудный — «цветаевское место», и даже выразила желание как-нибудь туда поехать.
VI
Не помню уж, по какому поводу Ахматова проговорила однажды с оттенком августейшей гордости:
— Марина мне подарила Москву…
(Имелись в виду строчки Цветаевой:
Я дарю тебе свой колокольный град,Ахматова! — и сердце свое в придачу.)
Однажды я сказал о Некрасове:
— Можно ли так игриво и беззаботно писать стихи об экзекуции:
Вчерашний день часу в шестомЗашел я на Сенную.Там били женщину кнутомКрестьянку молодую…
На это Ахматова сказала мне серьезно и с упреком:
— А ты помнишь, что там дальше? — И сама закончила:
Ни звука из ее груди,Лишь бич свистал, играя…И Музе я сказал: — Гляди!Сестра твоя родная!
(Я тогда еще не знал ее строчек:
Кому и когда говорила,Зачем от людей не таю,Что каторга сына сгноила,Что Музу засекли мою.)
Помню, Ахматова говорит о пристрастии Достоевского описывать публичные скандалы:
— У Федора Михайловича так. Сначала у дверей стоит швейцар с булавой, а в гостиной сидит генеральша. Потом начинается скандал, и уже невозможно разобрать, где швейцар, где булава, где генеральша…
Анна Андреевна иногда вспоминала надпись на пакете с тремя тысячами, которые Федор Павлович Карамазов приготовил для возлюбленной:
«Ангелу моему Грушеньке, коли захочет придти».
И приписка карандашом:
«И цыпленочку».
Бывало, показывая чье-нибудь неловкое письмо, обращенное к ней, Анна Андреевна говорила:
— Ну, это уже — «и цыпленочку».
В «Бедных людях», помнится, она обратила мое внимание на то место, где Достоевский устами Девушкина хвалит «Станционного смотрителя» и ругает «Шинель».
— Гоголя он даже не называет по имени, пишет что-то вроде «этот», вспоминала Анна Андреевна.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});