Летнее пребывание в родной Пертовке после унылой казарменной жизни было для Верещагина желанной отдушиной. Уже иными, повзрослевшими глазами оглядывал он родные края. Встреча с ними, казалось, исцеляла всё неприятное, ожесточавшее душу и сердце, с чем сталкивался он в корпусе. Здесь всё было ему мило, особенно отдых на природе. И ловля рыбы неводом в полноводной Шексне, куда заходили из Волги сомы и белуги весом и в тридцать, и в сорок пудов. И рыбацкая избушка, где особенно хорошо было находиться в вечерние часы, когда и река, и лес окрашивались заходящим солнцем. И перекличка куликов и уток, ищущих безопасный ночлег. И огоньки костров в ночи — вокруг них собрались пастухи, вышедшие с лошадьми в ночное. И отдаленные голоса путников, просивших перевезти через реку…
В череду дорогих сердцу воспоминаний вплеталось описание престольного праздника на Козьму и Дамиана в начале июля. Он проходил близ деревянной часовни, стоявшей на холме на территории их усадьбы, среди ржаного поля, в полуверсте от деревни. Тот праздник был памятен и водосвятием, с кроплением святой водой скота, и обильным угощением, которое выставлялось для крестьян и их семей во дворе барского дома посреди просторной лужайки.
До первого серьезного знакомства с морем кадет Василий Верещагин, преодолевая нелюбовь к среде, в которой он оказался, все же не сомневался относительно своего будущего. «Морской качки, — писал он, — окончательно отвратившей меня впоследствии от мысли посвятить себя морю, я еще не испытывал и думал довольно искренне, что буду моряком» [21] . Первое серьезное испытание морем случилось летом 1858 года, когда пятнадцатилетний кадет Верещагин в числе двенадцати лучших учащихся корпуса был отобран для заграничного плавания на пароходе-фрегате «Камчатка». Уже во время учений в Кронштадте он вполне познал, почем фунт лиха. Жутко было по команде боцмана подниматься по веревочным лестницам до верхних площадок мачт, еще страшнее — ползти вдоль ходуном ходившей реи, боясь бросить взгляд вниз, на пенившуюся пучину. «Кажется, — сознавался Верещагин в чувствах, обуревавших его в эти минуты, — какую хочешь, хоть каторжную, работу справил бы на берегу взамен этой». Однажды ему пришлось командовать шлюпкой, перевозившей взвод солдат на берег, в Сестрорецк, на расстояние более двадцати верст. Денек выдался ветреный, и по пути командира так укачало, что он уже не мог сидеть на руле и без сил упал на дно лодки. «И совестно же было потом перед матросами, — чистосердечно писал Верещагин, — хотя в то время, признаться, всё было безразлично; если бы выкинули в море, кажется, и то бы не протестовал».
Плавание на «Камчатке» преследовало не только учебную, но и практическую цель: надо было доставить во французский порт Бордо команду и оборудование для строившегося там русского фрегата «Светлана». Некоторые неприятные последствия проигранной Россией Крымской войны кадеты ощутили во время стоянки судна в порту Брест на полуострове Бретань, где им довелось общаться с французскими военными моряками. «Французы, — вспоминал Верещагин, — были с нами любезны, но, состоя после Крымской войны на верху славы, смотрели донельзя надменно, очевидно, только жалея нас и лишь допуская необходимость и для нас дышать, двигаться, жить».
Тем не менее русские моряки предпочли игнорировать заносчивость французов. Во время стоянки в Бордо экипаж даже отличился, потушив собственными силами, с помощью корабельного брандспойта, возникший на набережной пожар, за что и был отмечен похвалой в местной газете.
На обратном пути, когда шли к берегам Дании, Верещагин вновь испытал сильнейший приступ морской болезни. В Копенгагене кадеты получили поджидавшие их письма от родных и известие из корпуса о том, что большинство участников учебного плавания произведены в унтер-офицеры.
И вот путешествие завершено, они вернулись на родину, и так радостно было ощущать, сойдя на берег, что все морские испытания позади. В Петербурге Василий встретился с родителями, временно поселившимися в столице, вблизи корпуса, на 13-й линии Васильевского острова. Пришлось часами удовлетворять их любопытство, сообщая все подробности заграничного вояжа. Но и отцу с матерью было что рассказать сыну. Прежде всего — о визите в их родные края императора: как плыл он пароходом со свитой по Шексне и всё будто бы спрашивал у спутников задолго до прибытия в Любец, в дом дяди Алексея Васильевича: «А далеко ли еще до Верещагина?» И как хорош был дядя, встретивший государя при полном параде, в своем лейб-гусарском полковничьем мундире. И как по прибытии в дядин дом государя ввели в тот самый зал, украшенный мемориальной доской, где некогда сиживал и дядя его, Александр I. Высокий гость оценил и поданную на стол, специально припасенную в садке на сей случай двухаршинную стерлядь, и наливку из морошки и не отказался, прощаясь, взять с собой целый ящик этой наливки, что было особенно приятно матери будущего художника, признанной мастерице ее готовить.
Однако хлебнувший заграничной жизни кадет слушал восторженный рассказ родителей, по его собственным словам, «снисходительно». Зарубежный вояж несколько поколебал его представления о «божественности» царской власти. Пользуясь тем, что кадетские сундуки не досматривались таможней, Василий Верещагин, как и кое-кто из его товарищей, привез с собой несколько запрещенных в России книг и журналов, в том числе сочинения Герцена. Они произвели на юношу немалое впечатление как содержанием, так и талантом и остроумием авторов.
Пребывание в Петербурге отца с матерью, откровенно писал Верещагин, вместо того чтобы радовать его, напротив, нередко доставляло огорчения. Более всего он стыдился родителей, когда они приходили на службу в церковь Морского корпуса. Появившись в храме, отец требовал подойти к нему учившихся в корпусе сыновей, ставил их рядом «по ранжиру», соответственно возрасту; эта картина вызывала насмешливые взгляды и шуточки кадетов. Мало того, «милый фатер» (так иронически называет отца Верещагин), имевший привычку петь вместе с дьяконом и пономарем в их деревенской церкви, и здесь начинал подтягивать хорошо спевшемуся хору под управлением регента. И тут уж кадеты не могли сдержать смех. «Я втайне мучился, — с оттенком раскаяния писал художник, — и старался только быть подальше от греха, становился где-нибудь впереди… будучи уже унтер-офицером, я был вправе делать это… Я отчасти стыдился их, но зачем же и они, дорогие мои, не понимали, что унтер-офицера, а потом фельдфебеля не следовало ставить в неловкое положение перед тут же находившимися подчиненными его» [22] .
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});