Каждый из нас в лице своем гений, единственный в своем роде: один раз пришел и в том же лице никогда не придет. В лице своем каждый гений, но трудно добиться, чтобы люди лицо это узнали. Да и как его узнать, если не было еще на свете такого лица? И вот почему критики, если появляется на свет оригинальный писатель, прежде всего стараются найти его родство с каким-нибудь другим, похожим на него писателем. Бывает удачное сравнение, бывает и совсем нехорошо... Более неудачного определения Мамина как русского Золя я не знаю...
Мне грозит лицо Тургенева, Чехова.
Почему же у нас не узнали Мамина в лицо? Я отвечу: потому не узнали, что смотрели в сторону разрушения, а не утверждения Родины".
В эти дни я лежу у мамы с обмороженными ногами и для Пришвина не существую. Он в эти дни продолжает борьбу со своей влюбленностью. Он наконец находит орудие для борьбы: это орудие -- бескорыстие.
"18 января. Победа будет, я знаю, что для этого надо. Для этого надо вперед исключить себя из обладания благами этой победы: я не для себя побеждаю.
Голодный повар -- как это может быть? А вот бывает же: поэт похож на голодного повара; он, создающий из жизни обед для других, сам остается голодным. И что ужасно -- как будто в отношении писателя так и должно быть: сытым писателя так же трудно представить, как голодным повара.
20 января. "Поповна" в тот мороз отморозила себе ноги и не пришла на работу. Вот не везет мне с дневниками! Не утопить ли их в Москве-реке? Не надо закрывать глаза, что и Поповна, и мое выступление о Мамине, к которому готовлюсь, относится к неизбежным маневрам романа.
Самое близкое повествование Мамина мне -- это "Черты из жизни Пепко", где описывается "дурь" юности, и как она проходит, и как показывается дно жизни, похожее на дно мелкой городской речки: среди камешков лежит чайник без носика, эмалированная кастрюля с дырочкой и всякая дрянь.
Когда показывается -- является оторопь от такой жизни, и мучительная "дурь" становится так хороша, и хочется вернуть ее себе. Делаются серьезные усилия, и "дурь" становится действующей силой, поэзией писательства.
"Пепко" есть свидетельство, что Мамин -- настоящий поэт, независимый от внешних условий.
21 января. Не верь, что свободен от ненужного чувства, если даже обнажится дно души: это временное, а душа снова наполнится. Сегодня впервые только начало показываться равнодушие -- и вот это начало есть начало конца и начало обычной свободы.
Только вижу по этому примеру, как же мало взял я у жизни для себя, как дал этому чернильному червю насквозь иссосать свою душу.
Это была женщина не воображаемая, не на бумаге, а живая, душевно-грациозная, и я понял, что настоящие счастливые люди живут для этого, а не для книг, как я; что для этого стоит жить и что о нас говорят потому, что мы себя отдали, а о тех молчат, потому что они жили счастливо: о счастье молчат.
И вот захотелось с этого мрачнонасиженного трона сбежать.
Как прыжок косули в лесу -- прыгнет, и не опомнишься, а в глазу это остается, и потом вспоминаешь до того отчетливо, что взять в руки карандаш и нарисовать. Так вот пребывание этой женщины в моей комнате: ничего от нее как женщины не осталось,-- это был прыжок... Но как счастливы те, кто не пишет, кто этим живет".
В этот день впервые появляется в дневнике одумка: "А и вполне возможно, что это был соблазн, что это путь не к себе, а от себя".
Это запись о привычной "свободе", которую писатель считает высшим благом и от которой, однако, его тянет, как с трона, сбежать...
"22 января. Вчера была вторая встреча с новой сотрудницей. Валерия Дмитриевна. Фамилии не знаю".
Вот и вся запись обо мне. Я же записываю в этот день так: "Во время моей болезни М. М. звонил мне, выражая сочувствие, и непременно просил прийти. Шла я с двойным чувством -- отталкивания и надежды. Надо признаться -- неприятно было, что в больших пустоватых комнатах будут заметно-уродливы мои забинтованные ватой ноги.
М. М. собирался с сыном на охоту. Это был новый для меня человек: несколько растерянный, неряшливо одетый, добродушный, весь открытый. Усадил, рассказывал про охоту, напал на любимую тему о "родственном внимании", потом вдруг по-детски застыдился и беспомощно вскинул глазами.
-- Вот мы вас летом к своей компании... будем жить в палатке, научим охотиться, правда, Аксюша?
-- Конечно,-- ответила сияющая Аксюша,-- только вот как Павловна посмотрит?
-- Да, это верно,-- помрачнел М. М.,-- что делать-то? -- обратился он к сыну-охотнику.
-- Присоединим по дороге,-- ответил сын, скупой на слова. И они уехали.
Я осталась одна с машинкой и рукописями. Аксюша принесла мне почтительно на подносе чай, но на этом церемония окончилась: она уселась рядом, и я должна была выслушать ее историю. Она родственница Павловны, жила в деревне, в большой нужде, теперь выписана к М. М., когда тот задумал жить отдельно от семьи в Москве. И вот она за ним "ходит".
-- За ним как за малым ребенком: у него все открыто для людей -- и душа, и деньги. "Вася (прозвище дал), пойди, возьми сена, где оно там!" Это значит -- денег возьми. Не запирает и не считает. Я, конечно, копейки его не возьму. Очень он со мной жизнью доволен. А Павловна у нас "сурьезная". Приедешь к ней, гостинцев от М. М. привезешь -- она головой не кивнет. Так и уедешь. Это она серчает, что ему со мной хорошо... Вот только жалование маленькое положили! -- заключила Аксюша со вздохом.
В тот вечер я многое поняла, и мне стало не по себе: тут все разваливается, и я буду свидетелем катастрофы... Кто бы мог подумать, что кроется за красным деревом, ампиром и Паном!
"23 января. Под влиянием рассказа В. Д. о том, как сейчас живут хорошие люди:Удинцев и другие... И автомобиль, и хорошая квартира в каменном доме хороши сами по себе, и против этого ничего невозможно сказать. Плохо только, когда ездишь на машине, то отвыкаешь понимать пешехода, а когда живешь в каменном доме, не чувствуешь, как живут в деревянном.
Тогда остается владельцу машины и каменной квартиры жить с владельцами, а не с пешеходами, не с теми, кто в стужу прозябает в деревянном сквозном домике".
Бессонной ночью Пришвин подводит итоги. Но это уже не о "Сирене". Это -- о загадке всей прожитой жизни. Он записывает свою "рабочую теорию" в качестве отгадки.
"(В три часа ночи в постели.) Вечная невеста моя Марья Моревна. Если бы она стала моей женой, то у нас бы с нею были дети, и все бы у нас стало как у всех и как всегда будет, пока на земле живут люди. Вот отчего так и хочется быть как все и жениться на Марье Моревне. Но на пути естественного моего желания превратить Марью Моревну в жену и создать с ней то самое, что было и есть у всех людей, приходит Кащей и через недоступность Невесты создает небывалое. Вот схема моего личного творчества, краткая история собрания моих сочинений.
Постскриптум: И это сделал именно Кащей Бессмертный (он же Люцифер--ангел ложного света), что охотник, очарованный Им, не схватил Прекрасную Даму за копытце".
Так ли это? Пришвин и сам не уверен, что мечту взамен жизни создал именно Люцифер. Иначе почему же он, протестуя только что против "физического романтизма", в то же время сознает, что это есть "нечто лучшее" в нем: "И вот еще со мной как бывает,-- я хочу и не могу как все, и это худо и стыдно мне. Натура не позволяет... Мать моя была такая, и во мне есть страх перед этим. Одним словом, что я о себе думал хуже, чем есть я сам".
Требование полноты чувства без разделенности на плоть и на дух, когда только и возможна без упрека совести полная человеческая близость,-- это и есть у Пришвина "физический романтизм". Всегда ему не хватало с женщиной какого-то "чуть-чуть", и потому он не соблазнялся никакими подменами чувства, не шел ни на какие опыты -- он оставался строг и верен долгу в семье.
...Вот и всплыла наконец на поверхность наша общая тема, и жизни наши в ней совпали. Эта тема -- загадка: где в любви свет лжеца -- Люцифера и где истинный свет? Это же самое Пришвин вскоре назовет "загадкой о запрещенной двери". Отныне мы будем вместе загадку разгадывать, искать к этой двери ключ и залечивать наши общие старые раны: у меня от Олега, как и у него от невесты -- они еще тогда сильно болели.
Но вот, прожив после того долгую жизнь, я говорю себе сейчас и так пытаюсь снять вечный камень с сердца: винить в этих ранах некого. Это объяснит убедительно, великодушно и многократно новый участник нашей, давно, казалось бы, ушедшей в прошлое, юношеской любви. Это сделает Художник. Он войдет в наше прошлое, перестроив властно все временные законы; расставит людей, сняв с них маски, на их подлинные места. С божественной данной ему властью он сделает бывшее не бывшим и так оправдает наши страданья -- он спасет наши души.
...А пока, в эту ночь на 25 января, он сам еще не подозревает, к какому спасительному делу призывает его судьба. Пока в эту ночь он подводит итоги собственной жизни. Он даже не знает, что это протекает его последняя одинокая ночь.