глава четвертая
Ни за кого иного Александр Иванович ссыльного студента не почитал. Правилом чести своей и долгом своим считал: всех, кого власти ссылают в Пермь, надо по возможности пристраивать на службу. Цели просматривал далеко. С одной стороны, ссыльный не опустится в нищете и праздности, ну, а с другой, — во всех сферах частных и государственных предпринимательств будут свои люди, распространители идей кружка.
Правительство заинтересовалось Мотовилихинским заводом. Бочаров же — без пяти минут горный инженер, и ежели закрепится в канцелярии управления горными заводами, то непременно окажется в Мотовилихе. Сейчас рабочая слобода связана с Пермью разве лишь торговыми сношениями, никакие идеи туда не проникают. Очень важно, чтобы там прижился человек, способный к действиям.
Начальнику пермских горных заводов полковнику Нестеровскому о второй, заглавной, стороне вопроса говорить не полагалось. Полковник был либерал, но ни к какому движению не относился, всецело занятый промышленностью. Он убежденно говорил, что было бы куда полезнее, если бы молодые люди почувствовали себя ответственными за развитие государства и посвятили свою жизнь не революционным бредням, а служению прогрессу. Иконникову полковник весьма доверял, рекомендацией его заинтересовался, ибо специалистов горного дела в Перми было мало. Тем более, полковник впервые поручался за административно ссыльного и увлекся мыслью, что непременно отвратит его от ошибочных воззрений.
Иконников про себя посмеялся: «Поживем — увидим». Правда, Александра Ивановича смущало, что приходилось вести двойную игру, но он от души надеялся, что умный и славный Нестеровский когда-нибудь разберется…
Так они закончили этот немного официальный, немного чиновничий разговор, а Константин Бочаров оказался в канцелярии.
С утра он уходил в присутствие. Экзекутор определил ему место и стол со стопою конторских журналов, чернильницей и удлиненным ящичком, в котором на металлическом стерженьке насажены были чистые и исписанные карточки.
— К вам будут приносить корреспонденцию, — наставлял он. Распоряжения из министерства финансов и военного ведомства за носите вот в этот журнал, присвоив им очередной нумер, и незамедлительно доставляйте господину горному начальнику. То же касается депеш из Екатеринбурга. Для них определен журнал под вторым нумером. Письма по казенным заводам заносите в третий журнал, по заводам посессионным и частным — соответственно.
Перед Костей было несколько согнутых спин — толстых либо с выпертыми лопатками. Скрипели перья, пахло мышами.
Обязанности оказались необременительными, и на другой день Костя достаточно освоился. Только томительно тянулись часы, в печах надоедливо потрескивало, веки тяжелели. Зато как он бежал в библиотеку, как восторженно, и вправду неофитом, ловил всякое слово Александра Ивановича!
Иконников уводил его за книжные полки, в закуток с двумя округлыми диванчиками и полированным журнальным столиком, даже закуривал. Костя знал, что по болезни это Александру Ивановичу смертельный вред, но иногда, при хорошем состоянии духа, Иконников позволял себе сигару. Он подробно расспрашивал о службе, о прошлом, слушал с таким интересом, что Костя и не замечал, как перед ним раскрывался.
Однажды Иконников заговорил сам, осторожно, будто раздумывая над каждым словом. Начал с того, что Бочаров оказал библиотеке добрую услугу, передав деньги солдату Кулышову. Костя хотел возразить: пустяки-то какие, но Иконников жестом остановил, продолжал без нажима — о вольной типографии, которую они намерены учредить.
— Начинается борьба не на жизнь, а на смерть. — Иконников откинулся на диванчике, сузив глаза, следил за коротким огоньком свечи. — Сильные духом примут эту борьбу, слабые отпрянут и затаятся в щели. Настанет время, когда каждому необходимо выбрать, с кем же он: со страждущей, измученной, стократ обманутой Россией или же — на запятках у тех, кто топчет, душит и губит ее. Михель, Феодосий верят в завтрашнюю революцию. Я не верю. Нет, Россию быстро не повернуть, нужны десятки лет, чтобы бесправные прозрели. Однако мы с вами должны сделать все, чтобы ускорить это прозрение.
Костю знобило. Стены закутка раздвигались, просторы пахли порохом, горели знаменами. И оттого службу свою он считал чем-то временным, вроде постоялого двора при дороге, в котором надлежало только подсесть к столу, ржавым пером расписаться в книге проезжающих, а потом скакать дальше, все дальше…
Как-то в канцелярию вбежал экзекутор и сказал, что Бочарова требует к себе сам господин начальник горных заводов. Костя сложил журналы стопою, направился по долгому коридору с многочисленными дверями, за которыми тоже скрипели перья, сонными мухами жужжали голоса. Секретарь распахнул перед ним массивные дубовые врата. Вдалеке за необъятным столом сидел круглолицый плотный человек в форме полковника корпуса горных инженеров. Серые чуть навыкате глаза уставились на Бочарова, под крупным с горбиною носом лежали черные, чугунные усы. Полковник позвал Бочарова рукой:
— Служите?
— Служу, — ответил Костя, никакого трепета, однако, не испытывая.
Неожиданно полковник задал несколько вопросов по горному делу, разрешил удовлетворенно:
— Ну что ж, служите…
Воздух над Пермью опять свирепо звонкий. Солнце качается в нем, дрожит, окутываясь колючим паром. Но толпы народа валом валят к кафедральному собору. Взлаивает иссохший от стужи снег. Крики, взвизги, хохот, пьяные песни, забористая ругань. Святки!
Костя прижался к стене, спрятал подбородок в воротник, попрыгивал с ноги на ногу. С удивлением смотрел на бегущих мещан, торговок, приказчиков и прочий пермский люд.
На душе у Кости было пусто, словно вымерзла из нее какая-то живая клетка. Хозяйка сегодня подала ему письмо. Письмо от мамы! Он узнал ее корявые буквы, те же слова, что говорила она и при прощании. Но буквы прерывались, и он почувствовал: мама больна, очень больна. И лишь тогда заметил, что конверт вспорот и даже не потрудились скрыть этого. Жандармы читали мамино письмо!.. Сдавило горло. Ничего не видя перед собой, Костя оделся, выбежал из дома.
Разгуляйская церковь стонала медью, звуки ударяли по спине, подгоняли. Прежде Бочаров любил благовест. И мощные густо-коричневые распевы многопудовой меди, и тоненькие серебряные перезвонцы подголосков сливались, плыли над холодным Петербургом широко, распевно. Не бога ощущал тогда Костя, — до озноба, до озарения, — всю Россию, хотя не знал, не видел ее. А нынче падали на него колокола, пригибали к мерзлой земле.
И вот он очутился у собора, словно пристыл к стене. Катит, катит мимо него взбаламученная, жадная до зрелищ толпа. И трудно устоять даже на обочине этого потока. Костя оторвался от стены и тоже побежал.
А из собора, сверкая золотом головы, потянулась к берегу Камы гидра, чешуйчато потекла вниз, вниз, на обдутый ветрами сиреневы лед. Впереди, быстро дыша, старчески семенил архиепископ с крестом в расшитой рукавице. За ним истово двигалось духовенство, вышагивали в теплых шинелях военные, пузами вперед, бородами к небу шествовало купечество в богатых, переливающихся мехами шубах и шапках. Колыхались хоругви, жарко вспыхивали оклады икон. Все блистало, плавилось, горело в глазах ошеломленного Кости. На взгорье у маленьких медных пушек толпились закуржавевшие артиллеристы, и тонкий длинный офицер, вытянув шею, глядел со вздрагивавшей карей лошади на крест архиепископа.
В расчищенном льду длинным квадратом чернела прорубь. Архиепископ, подминая широкие одежды, осел на колени, сунул крест в воду. И все шествие волнами осело, и толпа на берегу; и чистые детские голоса жалобно, стройно возгласили тропарь: «Во Иордане крещающийся тебе, господи».
Офицер махнул рукой, ахнули пушки, отпрянули назад, снова ахнули. Запели над головой медными кликами колокола.
Человек в изодранной шубе, с подвязанною платком щекою, невнятно пояснял до этой поры Косте, кто и для чего полез на лед. Назвал архиепископа Пермским и Верхотурским Неофитом, указав на ректора духовной семинарии архимандрита Дорофея, губернатора Лошкарева, городского голову Колпакова.
— Храм Воскресения Христа Спасителя устраивают. В память освобождения крестьян…
Говорил он накось, одной стороною рта, нервно и злобно. А когда впереди все попадали на колени, шепнул:
— Им-то чего не праздновать, для них завсегда слобода, — и торопливо стал выпутываться из толпы.
У Кости восторг внезапно подкатил под сердце. Он тоже очутился на коленях, кричал и взмахивал руками в лад военному оркестру, который в отдалении гулко бил барабаном.
Толпа отступила от берега, поредела. Музыканты вытряхивали из труб льдинки, надсадно кашляли. Костя, трясясь от озноба, хотел и не решался войти в собор, откуда сладко воняло воском, банным теплом. Желтые от солнца колонны собора покачивались. Вот-вот они сломятся, как сосульки, раздавят своими обломками.