украинского языка в программу начального обучения в школах. Повсеместно закрывались «Просвіти», одной из целей которых являлась популяризация родного языка, всячески преследовалась национальная печать[48].
Перманентные усилия, направленные на ухудшение социально-политического статуса украинского народа, ущемление его прав, свобод (конечно же, притеснения не ограничивались только языковой сферой, которая при всей своей важности еще и наиболее наглядно, убедительно проясняет картину), имели своим прямым следствием не затухание (на что рассчитывали проводники централизаторской политики), а усиление этнического самосознания и рост национальной оппозиционности[49]. То есть, противоречия не снимались, а неуклонно усугублялись.
Означенное не позволяет солидаризироваться с точкой зрения тех российских исследователей, которые считают акции против украинского языка лишь «ситуативными» приемами, а в некоторых эпатирующих и труднообъяснимых высказываниях высоких правительственных чиновников усматривают лишь излишние эмоции[50]. Весьма противоречивым и неубедительным выглядит стремление доказать, будто бы «жесткого русификаторства в Российской империи практически не было, несмотря на известного рода указы и циркуляры». «Сами пространства связали унификаторское рвение. К тому же вошедшее в традицию головотяпство заметно смягчало политику такого рода. Все зависело от конкретного чиновника: один блюдет инструкцию слишком рьяно; другой, наоборот, взирает на мир философски. В итоге от первоначальных предписаний мало что остается»[51].
Очевидно, ближе к истине позиция тех историков, которые квалифицируют культурно-языковую ассимиляцию в контексте мер по административному и правовому объединению и упрочению централизованного государства, «направленных на обновление России, включавших и продвижение русского языка как государственного и linqua franca (языка общения. – В. С.)»[52].
Более того, настойчиво и подчеркнуто именуемых «малороссами» украинцев вполне официально (в том числе и на основе достаточно распространенных, широко популяризируемых исторических концепций) считали лишь ветвью российского народа, а еще точнее – русской нации. Практически единственное отличие этой «этнографической ветви единого русского племени» от цельного, «основного» национального массива усматривалось разве что в обиходном диалекте. Последний часто трактовался только ухудшенным польскими влияниями и наслоениями русским языком.
Как пытались убедить себя и украинцев (а может быть – только последних) идеологи централизма, ассимиляторства, великодержавничества (последнего термина по большинству в упомянутых и иных публикациях всячески стараются избегать, концентрируя внимание лишь на проявлениях местного национализма, в очередной раз прибегая к давно разоблаченным Н. Скрыпником приемам «двойной бухгалтерии» в национальном вопросе[53]), не будь упомянутого, в общем-то, совсем несущественного различия, не было бы проблем украинско-российских взаимоотношений, тем более – противоречий. А случись, что последние почему-то все же возникли бы, их можно без особого труда преодолеть – настолько сильны, глубинны, фундаментальны исторические корни естественного единства непосредственных наследников Киевской Руси. Однако при этом ощущалась (отчасти интуитивно угадывалась) потребность в специальной, неусыпной заботе об обеспечении любыми средствами нерасторжимого, единокровного родства волевых методов этнонациональной интеграции. Потому-то апологеты великодержавничества и централизма стремились в тесных «братских» объятиях всячески «выдавить» любые намеки на отличия украинцев от русских, вытравить из них самобытный этнический дух.
Такая линия стала реальным воплощением процесса, наименованного историком А. Н. Сахаровым «складыванием русской самодержавной националистической идеологии», когда «верхи российского общества» обратились к «рычагам национализма как к панацее против поднимающих голову национальных движений народов страны»[54]. Причем, речь может идти не только о подобном производном от сложившихся уже ситуаций феномене, но и об его упреждающей функции, что опять-таки естественно для сложных механизмов зарождения и применения полиэтнических идеологических конструкций.
Чем дальше, тем, наверное, больше начало осознаваться, что дело совсем не в самоценности языка как такового, когда, казалось бы, можно было проявить определенную, пусть небольшую благосклонность к региональной «экзотике» (ее внешними символами стал подчеркнутый интерес к народному, особенно песенному творчеству, к произведениям Н. Гоголя и т. п.). Именно сохранение собственного языка, как естественного водораздела между близкими нациями, которые все же не были этническим монолитом, служило той неустранимой базой, которая с неизбежностью продуцировала бы «особность» (обособленность), отдельность многомиллионного народа с обширнейшей территорией, богатейшими природными ресурсами, развитыми продуктивными силами, детерминировала у него ту неотвратимую потребность самоидентификации и самореализации, на которую по праву претендует и которую рано или поздно осуществляет любая, тем более – мало-мальски зрелая, потенциально предрасположенная к самосовершенствованию этническая общность. Безусловно, в своем высшем проявлении речь идет о естественном праве нации самой определять свою судьбу, при желании – создавать свою собственную государственность, выбирать вектор движения в мировом пространстве со всеми вытекающими для соседей – пусть самых близких и даже родных – вероятными последствиями. Не стоит и говорить о перспективе прямой утраты значительной части того, что беспрекословно именовалось «исконно русским» (не в прямой ли «генетической», а может лучше сказать – идейной связи с отрицанием такого природного права находятся утверждения о том, что и к 1917 г. «в России до нации объективно не мог «дозреть» ни один народ (за исключением жителей Финляндии и частично Царства Польского)»[55]?).
Непрекращающиеся, порой усиливающиеся попытки возвести на пути естественного развития, функционирования национального организма ограничения и преграды вызывали понятную, вполне объяснимую реакцию неприятия, сопротивления, порождали потребность поиска изменения ситуации[56].
Таким образом, в украинско-российских отношениях исторически вызрели противоречия, основой которых стал национальный (украинский) вопрос, неразрешимость, неуклонная усугубляемость которого была узлом напряженности, с неизбежностью порождающим очень непростые коллизии.
4. Пролог к переменам
К началу XIX в. все украинские земли оказались разделенными между двумя империями – Российской и Австрийской. Преобладающая часть – 12 млн человек (80 %) – были сосредоточены в России. Совершившиеся три раздела Польши (1772, 1793 и 1795 гг.) привели к прекращению существования Речи Посполитой, а также к объединению Левобережной и Правобережной Украины. Правобережье было административно разделено на три губернии – Киевскую, Подольскую и Волынскую.
Одновременно очень сложные процессы происходили на Левобережье и Юге. С освоением Россией территорий Северного Причерноморья была создана Новороссийская губерния с центром в Кременчуге. В нее вошли три провинции – Елизаветинская (Елизаветградская), Екатеринославская и Бахмутская. После русско-турецкой войны 1768–1774 гг. и ликвидации Запорожской Сечи в 1775 г. из Новороссийской губернии (ее центр со временем был перенесен в Екатеринослав) была выделена Азовская губерния с центром в г. Азов. На землях бывшего Крымского ханства была образована Таврическая область с центром в Симферополе.
Административная реформа продолжилась и в начале ХIX в. Существовавшую до того Малороссийскую губернию преобразовали в одноименное генерал-губернаторство с двумя губерниями – Полтавской и Черниговской, а Новороссийскую губернию разделили на три новых: Екатеринославскую, Таврическую и Николаевскую (вскоре – Херсонскую). Между тем, первичное название Новороссия оказалось устойчивым, которым по традиции и неофициально пользовались вплоть до Октябрьской революции. После вхождения в состав России Бессарабии (1812 г.) было образовано Новороссийско-Бессарабское генерал-губернаторство, куда, кроме