– Господин профессор, – сказал в конце концов один из студентов, тот самый, бывший офицер с красивыми, правильными чертами, которого все называли Староссовом, – вы что же, хотите убедить нас в том, что все мы должны искать спасения в романтике? Ибо вы говорите именно в этом смысле.
Опекун рассмеялся – казалось, этот упрек обрадовал его.
– А что? Это было бы не самое страшное из всего, что может произойти, – ответил он.
– Но, может быть, самое невозможное, господин профессор? – возразил Староссов, взглянув на Энцио, словно ожидая его поддержки.
Я при этом вновь почувствовала легкую тревогу, но, похоже, рядом с опекуном тревогам не было места.
– Почему же это невозможно? – откликнулся он. – Речь идет о силах нашего народа, которые вновь и вновь будут вести к обновлению. Прошлое – это завет, который нам надлежит исполнить.
Староссов, медленно и монотонно роняя слова, попросил профессора пояснить свою мысль. Опекун не сразу ответил на вопрос, он вначале обратился в качестве примера к другим страницам истории развития духа. Разговор стал быстро переходить с одного предмета на другой, я не смогла бы в точности передать его содержание. Я только отчетливо чувствовала, что он вновь и вновь подтверждает определенность и защищенность того, что я надеялась найти в Германии и полюбить благоговейной любовью. Мне казалось, будто все прекрасное, чем когда-либо обладало мое отечество, обрело в лице моего опекуна покровителя, живого представителя, свое настоящее и будущее. Я была убеждена, что все самое великое и достойное в царстве духа доступно его сочуственному пониманию, а значит, он и сам был глубоко причастен к нему.
В какой-то момент – вероятно, тоже в связи с романтикой – мой опекун упомянул Церковь; то есть он сказал не «Церковь», а «церкви».
– Стало быть, господин профессор, вы причисляете к тем великим заветам, которые нам надлежит исполнить, и христианство? – спросил Староссов. – А у меня, признаться, сложилось впечатление, что вы и сами уже не христианин.
– Вот как? У вас сложилось такое впечатление? – откликнулся мой опекун.
В первый раз в нем вдруг проявилось нечто вроде профессорской неприступности. Кажется, я сделала какое-то непроизвольное движение, потому что он вдруг повернулся ко мне, – в этот момент я как раз вспомнила о нашей встрече в Лугано, когда я была так уверена, что он христианин. Староссов мрачно молчал, опустив глаза. Мне было видно выражение горечи на его губах, слегка смягченное красивой формой рта.
– Но ведь рано или поздно все кончается, – произнес он наконец несколько резковато. – Все имеет свой конец. Там, где нет наследников, не могут исполниться никакие заветы. Ведь есть же и в духовном смысле вымирающие роды, так сказать, бездетные дома.
Мой опекун какое-то мгновение молчал; что-то, похоже, неприятно задело его. Я не помню, что он затем ответил, потому что меня отвлекло пение, преследовавшее нас все это время издали и вот теперь вдруг зазвучавшее громче и ближе. Певцы, очевидно, сидели в лодке, которая до этого стояла на месте или медленно плавала взад-вперед, а теперь быстро и неудержимо устремилась вниз по течению. До нас впервые отчетливо донеслось несколько слов песни – они были не из «Волшебного рога мальчика», мне они были совершенно незнакомы. Я на всю жизнь запомнила две строки, повторявшиеся в конце каждой строфы, которые всякий раз словно возносил над хором одинокий женский голос:
Ведь, приходя, как ныне, прихожу я,
А уходя, мой друг, я ухожу.
Хотя смысл припева оставался для меня загадкой, мне все же казалось, будто эти слова излучали некую таинственную, неотвратимую, почти величественную уверенность, так удивительно гармонировавшую с мелодией. Мой опекун тоже обратил внимание на песню и прислушался. Он прервал дискуссию со Староссовом и спросил, что это за песня и кто в ней без конца приходит и уходит. Мнения студентов разделились: одни утверждали, что речь идет о судьбе, другие, что имеется в виду страсть или смерть. Зайдэ настаивала на том, что это любовь. Песня была всем знакома, но никто не мог объяснить, в чем суть.
В конце концов Староссов вновь связал воедино нить прерванной беседы и в какой-то момент произнес при этом слова «кризис молодого поколения».
– А, вот вы наконец благополучно нашли ключевое слово, – ответил ему мой опекун. – Кризис молодого поколения! Смотрите, не принимайте вашу молодость слишком всерьез: с этого-то и начинается старение. Людипо-настоящему молодые вообще не задумываются о своей молодости!
Он произнес это с едва заметным оттенком иронии, но в то же время очень доброжелательно и тепло – в этот миг он показался мне в каком-то смысле моложе всех присутствующих.
– А впрочем, – продолжал он, – нет никакого особенного «кризиса молодого поколения», есть лишь один-единственный действительно серьезный кризис, который в равной мере касается и старых и молодых, – это духовный кризис. А христианин ли я или вы, это лишь частная форма переживания общего отдельно взятым человеком.
И он стал описывать этот кризис, но не так, как я ожидала, – не как нечто недостойное и неприемлемое, а так, словно он сам прекрасно понимал все сомнения мира и даже более того – как будто он вновь подвергает сомнению все определенности, которые сам же провозгласил. Однако он потому лишь и мог подвергать их сомнению, что в душе его они, по сути, оставались нерушимыми! Произнесет ли он их теперь вслух, даст ли он наконец ответ Староссову на его вопрос, как исполнить те великие заветы? Я смотрела на него в нетерпении, затаив дыхание.
Но тут вдруг опять вмешалась Зайдэ.
– Боже мой! – воскликнула она. – Неужели никто так и вспомнит об этой бедной маленькой девушке, сидящей рядом со мной?.. Неужели это так необходимо – в первый же вечер так смутить и запугать ее! – Она опять положила мне руку на плечо, словно желая защитить меня, на этот раз не от Энцио, а от своего мужа.
Мой опекун немного удивленно спросил, чего он, собственно, не должен был говорить в моем присутствии; насколько ему известно, я приехала сюда, чтобы учиться. Она ответила: да, этого-то она больше всего и боится – из-за моей веры.
Я заметила, что моего опекуна эти слова рассердили. Но он все же послушно прервал разговор и сказал, что его жена, в сущности, совершенно права: ведь это мой первый вечер здесь, и у меня есть все основания требовать хоть немного внимания к себе. Потом он спросил меня, какие мысли или чувства вызвали во мне все эти пространные рассуждения. Какая-то непонятная робость помешала мне ответить: я думала о том, что вы – христианин. Во всяком случае, я сказала:
– Нужно, вероятно, иметь очень глубокие корни, чтобы так бесстрашно предаваться всем возможным сомнениям.
Он удивленно смотрел на меня, как будто ожидал услышать что-то совсем другое. Затем приветливо сказал:
– Ну, если вы так смотрите на вещи, то у моей жены нет причин беспокоиться за вас: вам можно со спокойной душой позволить изучать что угодно; но вы и сами можете это себе позволить.
Он, очевидно, опять хотел сказать, что уже ничего не может мне ни запрещать, ни позволять, так как я достигла совершеннолетия, но вовремя остановился: в этот момент мы оба вспомнили о нашем разговоре в библиотеке.
– Знаю, знаю, – прибавил он с улыбкой, – вы не желаете становиться совершеннолетней, так что у меня теперь есть маленькая дочь.
Повернувшись к жене, он весело спросил, что еще можно было бы сделать, чтобы как следует отпраздновать мой первый вечер в их доме; он охотно поддержит любое ее предложение и больше не станет мешать. Но Зайдэ теперь не желала и слушать ни о каком праздновании. Она вдруг неожиданно, сославшись на поздний час, объявила о том, что прием закончен, сказала, что я, должно быть, смертельно устала и самое лучшее, что для меня сейчас можно сделать, это отправить меня спать. Ее распоряжения здесь, по-видимому, имели силу закона, потому что все, в том числе и мой опекун, немедленно подчинились.
Когда мы встали из-за стола, я вдруг заметила, что вся с ног до головы покрыта белыми лепестками. Пока я отряхивала платье и волосы, ко мне подошел Энцио. Лица его я уже не могла отчетливо видеть, потому что Зайдэ успела задуть несколько свечей на столе.
– Ты не нуждаешься ни в каких дополнительных почестях, Зеркальце, – произнес он тихо. – Германская весна почтила тебя настоящим венком, как невесту.
К несчастью, его последние слова услышала Зайдэ.
– Не правда ли, Энцио? Она выглядит как маленькая Христова невеста! – подхватила она.
Это было сказано с добродушным лукавством, но в то же время как-то вызывающе. Энцио сердито вздрогнул. Сквозь матовую полутьму, объявшую его черный силуэт, я ожидала опять увидеть то характерное движение, как будто он отодвигает в сторону что-то в себе самом; я ожидала услышать ответ: «Ах, это для меня уже просто не существует». Но ни того ни другого не случилось. Потом у меня вдруг появилось ощущение, будто наша встреча на лестнице повторилась, но мы как бы мгновенно поменялись ролями. «Сейчас он испугается моей веры, как я перед этим испугалась его безбожия», – сверкнуло в моем сознании. Одновременно я обнаружила, что освободилась от какого бы то ни было страха перед его безверием. Что же произошло? Я опять не понимала ничего, кроме того, что мы неразрывно связаны друг с другом, что все, все между нами – общее! «Дорогой Энцио, – хотелось мне сказать, – дорогой Энцио, не бойся моей веры, ведь она принадлежит и тебе!» Но какая-то глубокая светлая радость замкнула мои уста. А он уже взял себя в руки и очень тепло пожелал мне доброй ночи. Остальные тоже быстро попрощались, вечер закончился…