– Шура, пожалуйста, давай не будем об этом, – поникнув, взмолилась Вера. – Я ведь и сама понимаю. И от меня Алешке никакой помощи – слыхал ведь, я работу бросила. Теперь у нас даже зарплаты моей нет. Знаешь, как в омут головой! Но мы с ним решили: пан или пропал! Должны мы понять, чего стоим… Преодолеем этот рубеж, выплывем, сможем заявить о себе, – значит, верный мы путь избрали. Значит, дар у нас настоящий. И не зря нас впустили в этот мир – мы сумеем выполнить свое предназначение… А насчет денег… Надо, наверно, мне снова на работу идти.
– И не думай, эко выдумала, дурища! – замахал руками Москварека. – Тебе продаваться нельзя. У тебя душа того не стерпит – сдохнет… Угаснешь, так толком и не разгоревшись… И Алешка того не попустит. Да чтобы мужик за счет бабы своей картинки на вольных хлебах малевал?! Нет, не такой он у тебя человек. Ты его зарплатой своей не унижай. Он сам все добыть должен. Слышишь, Маня идет. Потому говорю как есть, без долгих разговоров: эти сто зеленых – заначка моя. Не боись – у меня таких заначек много. Я жену свою ни в чем не стесняю, значит, право имею и о друзьях позаботиться. Если хочешь, эта помощь друзьям халтуру мою хоть как-то оправдывает… Бери без отдачи. Когда курицу купишь, когда колготки… Нельзя вам, женщинам, совсем без денег. Чахнете вы от этого. Так, может, ты месяцок и продержишься. Ты цвети, Веруня! Очень это Алешку поддержит. А о деньгах даже думать забудь. И мужику не говори. Идет?
– Идет! – кивнула Вера, в который раз удивляясь Шуриной щедрости.
Распахнулась дверь, и на порог вплыла Маня, вся окутанная облаком невесомого, легкого, как дуновение, шелкового платка необъятных размеров.
– Тетка какая-то у «Галантереи» продавала… Вот, – улыбалась она во весь свой маленький, аккуратненький рот, – я и взяла! Нравится?
– Ну-ка, ну-ка… – в восхищении приподнялся со своего стула Москварека. – Знатный платочек. А кольцо в нос купила? Ей только кольца в нос не хватает, – обернувшись к Вере, с хохотом пояснил Шура.
И по его интонации она поняла, что, несмотря на всю боль свою, на тоску по несозданному, несотворенному, он всерьез, по-настоящему счастлив.
Вера поднялась и распрощалась с радушными хозяевами, с удовольствием взглянув на них в последний раз, уже стоя на пороге: Москварека, обняв жену одной рукой, другой, как ребенка, поил ее из чашки шампанским. При этом она что-то мурлыкала, а он бубнил в бороду нечто, по-видимому, не совсем пристойное…
«Дай Бог вам счастья, милые вы мои!» – подумала Вера и, вздохнув, со всех ног кинулась в магазин – менять доллары, покупать съестное – мужа кормить…
«Мужа?» – снова споткнулась она на этом слове. И на сердце вновь навалилась незримая тяжесть. Ей не следовало так надолго оставлять его одного: на миг показалось, что за то время, пока она пропадала у Москвареки, Алексей сел в невидимый поезд, который уже отошел от перрона… И на этот поезд она опоздала!
3
Оставшись один, Алексей поставил на плитку чайник, чтобы заварить кофе покрепче. И тут же забыл о нем. Ему было о чем подумать.
Алексей знал, что Вера права: Ольга жива! Но этого мало – она близко. Она вот-вот появится здесь, он это сердцем чувствовал. Состояние, охватившее его, было близко к панике. Что делать?
Он повстречал Веру, которую так полюбил, что сам себе удивлялся: никогда не думал, что способен на столь безоглядное, всеохватное чувство… Он не только желал ее, не только сходил с ума от близости с ней… Он восхищался ею как личностью, как человеком, цельным, красивым… И главное – только сейчас он понял, как глубоко проникли они друг в друга, как срослись, переплелись их души. Он понял, что не просто допустил ее – женщину – на свою запретную территорию… Он еще и рад этому! И не просто рад – он испытывал от этого какой-то высший восторг.
Его упрямое и неизменное желание всегда оставлять себе жизненное пространство, где он будет царить один, вмиг развеялось в дым… Его подруга запросто, будто играючи, впорхнула в его святая святых – и его крест, его ноша – творчество – были ей как раз по плечу! Они такие разные. Но они – равные! Он знал, что дар, отпущенный ей – дар слова, – не менее ярок и самобытен, чем его талант художника…
И вот над этим раем для двоих нависла угроза. Угроза? Разве так следовало назвать возможное появление жены, воскресшей из мертвых? Разве не должен он будет заказать благодарственный молебен в честь ее счастливого избавления? Ведь Ольга действительно была его женой. И отнюдь не потому, что сей факт зафиксирован штампом в паспорте…
Он любил ее. И если сам казался человеком, витающим в облаках, то Ольга… она была для него существом не от мира сего! Ее душевная и духовная жизнь была настолько сложной, утонченной, изменчивой, что он никогда не поспевал за всеми переменами в ее настроениях, не мог угадать, каково у нее на душе, а главное – в духовном смысле она была неизмеримо выше его. Она была глубже, сильнее, накал ее внутренней жизни был столь велик, что иногда отталкивал даже его… Во всем она пыталась дойти до края, степень ее самоотдачи была просто непомерна для нормального человека. Она попросту сжигала себя, пытаясь проникнуть в последние – или, скорее, первые – тайны жизни. Иногда это ей удавалось. Алексей угадывал, что Ольга постигла что-то необычайно для нее важное – постигла не умом – сердцем, – по выражению торжественного покоя, которое застывало на ее лице. Она очень много читала: философских трудов, книг духовных, писаний отцов церкви, святых старцев… Удивительно, как все это вмещалось в ее прелестной головке. Ведь Ольга была балериной! Казалось бы, профессия, вовсе не совместимая с философским складом ума… В конце концов что-то в ней надломилось. Ее, что называется, зашкаливало – и часто Алексей всерьез опасался за ее рассудок.
После одного сильнейшего нервного срыва, когда Ольга больше трех месяцев провела в клинике неврозов, Алеша предложил ей оставить сцену. Она наотрез отказалась. Балет был для нее такой же святыней, как для него – живопись…
Алексей мучился с ней: она могла пропасть на два-три дня, даже не сообщив, где она, что с ней… Он обрывал телефон, разыскивая ее. А она являлась как ни в чем не бывало и на его недоуменные и возмущенные расспросы не отвечала. Она считала, что у каждого человека должно быть свое неприкосновенное пространство свободы… Что никто не имеет права требовать с другого отчет, если тот сам не пожелает что-либо объяснить. Она говорила просто: «Я дышала!» Что означали шатания, чаще всего в одиночку – по Москве, по мастерским друзей, по вокзалам… Они притягивали ее. Почти так же сильно, как и огонь. Ольга никогда не рассказывала Алеше, отчего она так остро, так неистово реагирует на все, так или иначе связанное с живым огнем… Казалось, она хотела сгореть… Она и сгорала! А работала – в театре и дома, у самодельного станка, – до тошноты, до изнеможения.