Но сейчас, пожав Генри руку, я думал лишь об ужине на квартире у Жаклин: ведь от него и зависел дальнейший ход «Бемоли».
— Ну что? Выгорело? — спросил я нетерпеливо, когда мы опускались в паб «Адмирал Трилби».
Он стряхнул капли дождя с зонта и улыбнулся.
— Угадайте, Алекс…
Я сразу все понял, хотелось прижать его к разгоряченной груди, расцеловать в обвисшие щеки a la сэр Уинстон Черчилль — выгорело! Какой молодчина! Гвозди бы делать из этих людей, не было б крепче на свете гвоздей! Я сразу все понял и уже думал, когда лучше позвонить Хилсмену.
— Вы чудесно выглядите, Генри, что будем пить? — Я тоже улыбнулся в ответ.
Он походил на старого костлявого мула, на котором много дней возили воду, но на сегодняшний вечер оставили в покое. Одет, как всегда, с иголочки, мешки под глазами, почтенная плешь, хитрые глаза.
— Я предпочел бы скотч, если вы не против. Мой домашний доктор советует покончить с пивом, которое я так люблю, и употреблять только скотч, причем не менее двенадцатилетней выдержки[12].
Мы заказали скотч, и я придал своей физиономии то умиленно–внимательное выражение, которое сбивало с толку даже таких зубров, как Сам и Бритая Голова.
Вот кусочек из его занудного повествования, записанный мною на магнитофон:
«Должен вам сказать, Алекс, что в этот вечер Жаклин выглядела совершенно очаровательно, особенно в темно–синем платье со скромным, но достаточно впечатляющим вырезом, которое превосходно гармонировало с ее голубыми глазами и чуть припухлыми губками[13]. Возможно, Алекс, тут сказывается мое вечное предрасположение к блондинкам, помните засаленное: джентльмены любят блондинок, но женятся на брюнетках?
Начали мы издалека, от променадных концертов и от ее восторгов в адрес Шенберга и прочих модернистов, на что я возразил, что они малодоступны простому человеку и предназначены для тех, кто живет в замках из слоновой кости. Тут она хмыкнула и заметила, что простой человек, если ему не нравится Шенберг, может отогревать во рту червей перед рыбалкой… Это надо учесть на будущее… взгляды у нее консервативные.
На столе стояла бутылка бургундского, причем марочного. «Вам тут удобно? — вдруг спросила она.— Может, пройдем в другую комнату?» Вы будете смеяться, Алекс, но я покраснел, как мальчик,— такого не бывало даже в палате общин, когда меня пару раз обвиняли публично в фальсификациях, и вдруг мне почудился шум в соседней комнате…
«Так пройдем?» — продолжала она, и я похолодел, представив себя, падающего навзничь после удара по голове прямо у дверей. «А разве нам тут плохо?» — пролепетал я и решил, что рядом засада контрразведки, иначе как понять такую настойчивость? — явно засада, вспышки магниевых ламп, щелчки фотоаппаратов — в тот момент я позавидовал мужеству Томаса Мура, бросившего палачу перед казнью: «Помоги мне взойти на эшафот, парень, обратно я спущусь сам!» Но пути назад не было, и, как покорный агнец, я поплелся вслед за Жаклин.
«Значит, вот это и есть ваша спальня»,— сказал я это или нечто не менее глупое и почувствовал, что сейчас упаду в обморок, так неудобно и некрасиво все выглядело. «Вы не забыли о нашем разговоре в прошлый раз?» — спросила Жаклин. «Что вы имеете в виду?» — Я поднял изумленные брови, хотя, разумеется, хорошо понимал, о чем идет речь. «Что с вами сегодня, Генри? Вы меня боитесь, да? — И она засмеялась, вогнав меня в холод.— Вот и сейчас вы думаете, зачем я завела вас сюда… А я ведь вас позвала по делу. Я хотела бы получить обратно расписку… Взамен этой книжицы». И она указала в угол, где на трельяже рядом с флакончиками, тюбиками, ножницами и разнообразными косметическими инструментами красовался фолиант в сафьяновом переплете, напоминающий своим удлиненным видом альбом, который хозяйка изредка извлекает из заветного ящичка на радость и умиление дорогих гостей. Как вы уже, несомненно, поняли, Алекс, передо мною лежала вожделенная кодовая книга. Я скрыл свою радость. «Спасибо, Жаклин. Но сначала я должен передать своему другу коды и получить его согласие на возвращение вам расписки. Это же не моя собственность».
Она вдруг всхлипнула, быстро достала из сумочки платочек и уткнулась в него, плечи ее беззвучно тряслись. «Если бы вы знали, как я ненавижу вас!» Я молчал — что бы вы сделали на моем месте, Алекс? — мне хотелось обнять и успокоить ее, это была ужасная сцена, Алекс.
«Сначала я хотела покончить жизнь самоубийством… несколько таблеток, я уже их купила, уже написала предсмертное письмо — о, не волнуйтесь, о вас и вашем дельце там ни слова! — уже все было готово… и вечный покой, и не думать о страшном позоре, нет, я и представить себя не могла в роли шпионки, ворующей документы и тайком бегающей на встречи! Что делать? Пойти к послу и покаяться? Ну, не арестовали бы, но тут же выгнали, а у меня на руках старая больная мать… а потом, где гарантии, что все это дело не проникнет в прессу? Я представляю лица своих знакомых… друзей! Шпионка! Позор! Что делать, что? Берите эту книгу, ради бога, отдайте расписку, и больше мы никогда не встретимся!» Слезы текли по ее лицу, Алекс, настоящие слезы![14] И знаете, что я тогда сделал, Алекс? Я достал из кармана расписку, разорвал ее в клочья и аккуратно положил в пепельницу на трельяже. Жаклин ведь и не подозревала, что я разорвал копию! И знаете, что произошло дальше, Алекс? Я тоже вдруг заплакал, то ли от радости, то ли… не знаю! Так мы и сидели оба, обливаясь слезами, и знаете, Алекс, я никогда не испытывал раньше такого единения душ, такой близости, и если бы не дождь, дохнувший в лицо свежестью, это оцепенение продолжалось бы целую вечность».
Что ж, «Бемоль» разворачивалась неплохо, и я уже мысленно готовил триумфальную реляцию в Центр. Генри уже не интересовал меня, он отыграл свою роль и сделал это прекрасно,— честь ему и хвала!
Я допил виски, похлопал его по плечу и попросил положить сафьяновую книгу в тайник «Венеция», откуда я собирался ее извлечь. От виски и своего проникновенного рассказа старик даже взопрел и сидел, вытирая свою крупную плешь огромным платком[15].
Мы простились, и я направился к Кэти, еще одной составной части «Бемоли», к милой Кэти, которой лишенный воображения Чижик присвоил постный псевдоним «Регина».
Кэти встретила меня с укором в карих глазах, я состроил усталую мину, поговорил с ней о том о сем и сел за газеты, которые не успевал читать.
Впервые Кэти появилась на моем небосклоне года три назад. Сначала Центр я о ней не информировал, но потом, страховки ради, написал вроде: «Кэти Ноттингем, дочь отставного полковника Ричарда (Дика) Ноттингема, образование — Питман–колледж, работает парикмахером на Бонд–стрит. Познакомился по своей инициативе[16] с нею и отцом в клубе «Оксфорд и Кембридж», связь с семьей намерен поддерживать в целях расширения контактов и более глубокой легализации».
С Кэти действительно я познакомился в «Оксфорд и Кембридж», залетел туда, подыхая от безделья и одиночества,— имел я в клубе статус гостя, ибо, увы, заканчивал не Оксбридж, а сверхсекретную семинарию с путеводной звездой в виде светящейся желтой лысины преподавателя Философии, ценящего больше всего на свете ошметок ливерной колбасы по 64 цента за фунт и граненый стакан водки,— отдал свой котелок и зонт вылезшему из викторианской эпохи швейцару и двинулся в библиотеку, где среди энциклопедий, справочников и пахнущих сыростью подшивок «Тайме» можно было выпить чашку итальянского кофе и рюмку отменного порта.
В избе–читальне хлебал свое пиво замшелого вида джентльмен с кошачьими усами, словно отломившийся от монолита распавшейся Британской империи, по туповатой осанке — военный, изможденный расстрелами сипаев в Индии, хиной и застарелым геморроем. Его мутные глаза были нацелены на потолок, и он, видимо, купался в прошлом, когда в пробковом шлеме и с тростью в руке наводил порядок в колонии и высасывал оттуда золото, нагло одурачивая несчастных индусов.
Вдруг раздался скрежет знаменитых половиц (говорят, тут бывал сам адмирал Нельсон под ручку с леди Гамильтон), и в зал явилась молодая леди в высоких ботфортах и бриджах, как будто поднялась по ступеням почтенного клуба на дымящемся от пота мустанге прямо после разгрома на Ватерлоо ненавистного Наполеона.
Я никогда не держал в руках кисти и слаб на живописания, мне привычнее дело — формуляр: «рост 170, глаза карие, лицо овальное, губы тонкие, крашеная блондинка, особые приметы — родинка на левой щеке», и все же есть три вещи в мире (нет, не «роща, поросль, подросток», как у флибустьера, поэта лорда Уолтера Рэли[17], которому отрубили голову), ради которых стоит любить женщину: небольшая впалость щек от самых завитков, бархатные глаза и нежный переход от шеи к плечу,— хочется употребить слишком крылатое слово «лебединый», но в моей шпионской руке перо, касаясь прекрасного пола, неизвестно почему пишет пошловатым почерком — все это так не похоже на рыцаря Алекса, щедрого и дико справедливого, вовсе не Синюю Бороду и не Казанову, а одинокого и всеми обманутого добряка, брошенного судьбой во взбаламученные воды всемирной истории.