— Премного благодарен, ты, как всегда, добрый и щедрый! — закричал Костя, с трудом удерживаясь, чтоб не дать Лене хорошего подзатыльника, и брат почувствовал это и на всякий случай отошел от Кости.
— Ты хоть кури меньше, от тебя так разило вчера… Я ведь мог сказать папе… — Крепкие и толстые, как яблоки, щеки его раздались от улыбки. — Когда вы ушли с Сапогом, он очень ругал тебя, говорил, что ты…
— Спасибо за информацию! — Костя не хотел слушать, что брат скажет дальше, потому что слушать означало бы одолжаться перед ним и как бы привлекать брата в свои единомышленники. — Мне все равно, что папа говорил про меня…
— Он бывает такой несправедливый, такой вредный, и я всегда тебя защища…
— Молчок, не ругай папу! Он самый справедливый и добрый! Заруби это на своем испачканном вареньем носу…
Леня чуть недоуменно и обиженно пожал плечами: он предлагал дружбу, полную откровенности и доверия, а что получил за это?
Костя быстро поел и, вспомнив вчерашнюю просьбу мамы, сказал:
— Будь добр, Леня, купи хлеба, колбасы и яиц… У меня дел сегодня много.
Никаких дел у него сегодня не было, просто не было настроения ходить по магазинам.
— А что дашь за это? — выражение обиды еще держалось на лице брата.
— А чего тебе надо?
— Полтинник. На самокат не хватает.
— Нет у меня лишнего. — Костя похлопал себя по карманам. — Мало тебе дает твой вредный и несправедливый папка?
— Не могу же я все время просить у него… — уныло признался Леня и вдруг загорелся: — Слушай, Кость, мне ничего не надо. Стукни Мишку Грязнова, если опять будет дразниться… Стукнешь?
— Ладно, стукну или поговорю… Беги.
Леня с авоськой убежал из дому, а Костя стал слоняться из угла в угол. Чем бы все-таки заняться? Пожалуй, надо почитать. Он взял книгу с пальмой и белым прибоем на обложке, книгу, которую вчера вечером предложила ему Люда. И вдруг Костя с необыкновенной остротой и волнением ощутил своими пальцами теплое прикосновение ее тонких длинных пальцев к черному корешку, к картону этой обложки, и тепло потекло в Костю, наполняя чем-то непривычно радостным. Он целиком отдался этому новому, незнакомому для него ощущению и какое-то время ничего не мог делать. Потом поудобней приладился с ногами в мягком кресле, раскрыл книгу, но все равно не читалось: уж слишком тихо было в квартире. И мешало это странное жжение внутри. Да еще собственные мысли; они, как иглы желтой акации, впивались в мозг: надо сходить к Сапожковым… Буквы разбегались, как муравьи, строчки сливались в пеструю муть. И нужно обязательно подарить Люде перо грифа; это было не просто огромное, темно-коричневое, слегка изогнутое перо самой большой птицы, населявшей их горы, а в то же время и шариковая ручка: в перо Костя вставил и закрепил медный стержень с пастой, и, когда приносил в класс, все, особенно девчонки, прямо помирали от зависти и восхищения. «Принесу и отдам ей: пиши!» — подумал Костя и уже увидел ее сверкнувшие от неожиданности глаза и эту радостно-капризную, удивительную морщинку на ее носу… Его мысли оборвал тоненький визгливый голос, долетевший с улицы, голос пенсионера Семена Викентьевича.
— Я вам не угрожаю, а заявляю, что не потерплю этого в своем доме. Я против подобных беззаконий…
Костя выглянул в окно. Пенсионер — высокий, костлявый, в болтающемся измятом полотняном костюме и синтетической, в дырочках, шляпе, — вскинув вверх голову, пускал стальными зубами (обе челюсти у него были сплошь из этого нержавеющего металла) острые лучи и пререкался с кем-то в окне.
— Они только вчера поселились у меня, — услышал Костя голос Полозова, жившего на третьем этаже. — Еще не успел прописать…
— Не вчера, а позавчера! Зачем врешь? Этому тебя учат на работе? Скажи лучше, что налог с квартирантов платить не желаешь. Так-то вот! К легкой жизни тянет…
Семен Викентьевич заведовал конторой Госстраха, знал всех и вся на побережье, считался немалым начальством, общественником и активистом, ходил чинный, строгий, натянутый в сознании важности своей работы; недавно он вышел на пенсию и теперь, нигде не работая, еще больше отощал от забот и волнений, которые обрушил на него запущенный, по словам пенсионера, их дом. Он не мог жить без дела, снизить свою активность и совал свой нос во все щели: делал замечания жильцам, которые не очень аккуратно высыпали из ведер мусор в металлические баки за домом, постоянно сгонял мальчишек с шелковиц, росших неподалеку, грозил им костистыми кулаками, когда они чересчур громко кричали или смеялись, и при случае резко отчитывал соседских девчонок за слишком позднее возвращение домой… Все в доме старались не иметь с ним никаких дел, а вот отец, хотя особенно и не дружил с ним, но и не гнал от себя, и случалось даже, приглашал его на чай… Зачем? Не понимал, что он за человек? Вряд ли.
Опять со всех сторон набросились на Костю вопросы и сомнения: как быть, что думать?
— Знаешь, какой будет сегодня фильм? — спросил Леня, вернувшийся из магазина.
— Не знаю. — Костя подошел к висевшей на стене отцовской гитаре с яркой белокурой красоткой на корпусе. Тронул пальцем струну, и она басовито загудела, как шмель, влетевший в комнату. Сейчас у всех гитары — и у приезжих, и у местных, и раза два по просьбе девчонок Костя брал ее в школу, и даже спел однажды под нее, девчонки так расхвалили его, что больше ни разу не пел он на людях — стыдно было. А дома иногда баловался, и мама говорила: «Ты весь в отца, даже голосом…» Хорошо это или не очень? Вот был вчера кретином: послушался Петьку, вынес гитару.
Костя смазал гуталином и до блеска надраил бархоткой туфли, надел чистую светло-кремовую рубаху, вывел из чуланчика велосипед, пощупал шины и пошел к двери.
— Ты куда? — спросил его Леня.
— К обеду вернусь.
Вывел из подъезда, вскочил в седло и поехал. Понимал: нельзя так сразу, неловко, хоть и получил разрешение, чуть не с утра являться к Сашке. Да не мог он больше торчать дома. Он медленно нажимал на педали, объезжая людей, иногда негромко позванивал и все думал, все думал о Сашке с Людой.
Вдруг раздался пронзительный свист. Костя вскинул голову. На башне дота сидели его дружки. И вопили, и свистали, сунув в рот пальцы. Гришка даже сигарету бросил на землю, так хотелось ему освистать его. Петька в той же, еще больше измятой белой рубахе, осклабленный, с черной брешью в зубах, спрыгнул с башни, что-то поднял и замахнулся. И почти в тот же миг Костя почувствовал сильный обжигающий удар в бок. Сжал от боли зубы, пригнул к рулю голову, изо всех сил нажал на педали и промчался мимо них. Вот гады! Будто он что-то отобрал у них, что-то должен им!
Остановиться бы, подойти бы к Петьке и двинуть в зубы, чтобы прибавить еще одну брешь. Живописней стал бы! Но сейчас нельзя. Да и вряд ли остальные дружки будут стоять и наблюдать, как избивают их главаря… Костя мчался дальше, все еще слыша за спиной свист и вопли: уж слов-то они не жалели, в выражениях не стеснялись.
Он все время звонил, лавировал между людьми и все-таки зазевался — не заметил! — и стукнул колесом в край тележки с Колей Маленьким. Он был в синей затрапезной фланелевке и замусоленной бескозырке, на которой ничего уже нельзя было прочесть, и одна ленточка с якорьком была наполовину оторвана — неужели сохранил свою форму с военных лет? Конечно, ту форму он давно износил и где-то достал другую. Он двигался, отталкиваясь от асфальта особыми деревяшками, за которые держался кожаными перчатками с продранными пальцами. Тележка его на шарикоподшипниках от столкновения дернулась в сторону и на Костю обрушился плотный заряд моряцкой ругани. Вдобавок к брани дружков. Костя, еще ниже пригнув к рулю голову, мчался дальше, чтоб Коля Маленький не узнал его. Они ведь хорошо знакомы: в прошлом году, осенью, Костя случайно нашел в луже возле одной забегаловки его медаль «За отвагу» с выдавленным танком — тяжелую, серебряную, с ушком, за которое она прикрепляется к планке, и сразу подумал: не Колина ли? Отдал, и тот благодарил его и при встречах называл братишкой и Калугиным-младшим. Коле было за сорок, а все звали его Колей Маленьким, словно был он мальчишкой или парнем. Мотоколяску — маленький удобный автомобильчик, который ему выдали даром как инвалиду первой группы и кавалеру ордена Отечественной войны 2-й степени и нескольких медалей — он вроде бы кому-то продал, деньги пропил и стал ездить на этой низенькой тележке. Отец рассказывал, что его устраивали на разные работы — не удерживался, пробовали лечить — мало помогало. Обносился, размяк, и в Скалистом давно привыкли к его осипшему голосу у цистерн с вином или у кафе. Многие организации занимались им: в райсобес вызывали, в военкомате стыдили; давал слово, что изменится и даже уезжал из города, но ненадолго, возвращался: «Не могу жить в другом месте, здесь я изувеченный был, здесь и концы отдам!» И все продолжалось по-старому. Правда, несколько последних месяцев он работал в сапожной мастерской и, говорят, очень неплохо, только вот с трудовой дисциплиной был не в ладу, да ему многое прощали…