Он был избранным героем пламенного бреда его юности, и ему посвятил он целую поэму, где за все утраченные блага жизни этот страшный герой сулит открыть «пучину гордого познанья»…
Человек страшится только того, чего не знает; знанием побеждается всякий страх. Для Пушкина демон так и остался темною, страшною стороною бытия, и таким является он в его созданиях. Поэт любил обходить его, сколько было возможно, и потому он не высказался весь и унес с собою в могилу много нетронутых струн души своей; но, как натура сильная и великая, он умел, сколько можно было, вознаградить этот недостаток, тогда как другие поэты, вышедшие с ним вместе на поэтическую арену, пали жертвою неузнанного и неразгаданного ими духа, и для них навсегда мысль осталась врагом чувства, истина – бичом счастия, а мечта и ребяческие сны поэзии – высшим блаженством жизни…
Из всех поэтов, появившихся вместе с Пушкиным, первое место бесспорно принадлежит г. Баратынскому. Несмотря на его вражду к мысли, он, по натуре своей, призван быть поэтом мысли. Такое противоречие очень понятно: кто не мыслитель по натуре, тот о мысли и не хлопочет; борется с мыслию тот, кто не может овладеть ею, стремясь к ней всеми силами души своей. Эта невыдержанная борьба с мыслию много повредила таланту г. Баратынского: она не допустила его написать ни одного из тех творений, которые признаются капитальными произведениями литературы, и если не навечно, то надолго переживают своих творцов.
Взглянем теперь на некоторые стихотворения г. Баратынского со стороны мысли. В послании к Г-чу поэт говорит:
Враг суетных утех и враг утех позорных,Не уважаешь ты безделок стихотворных,Не угодит тебе сладчайший из певцовРазвратной прелестью изнеженных стихов:Возвышенную цель поэт избрать обязан.
Затем он объясняет Г-чу, почему не может принять его вызова —
оставить мирный слогИ, едкой желчию напитывая строки,Сатирою восстать на глупость и пороки.
И чем же? – тем, что сатирою можно нажить себе врагов, а благодарность общества – плохая благодарность, ибо он, поэт, не верит благодарности. Вот заключение этого стихотворения:
Нет, нет! разумный муж идет путем иным,И снисходительный к дурачествам людским,Не выставляет их, но сносит благонравно,Он не пытается, уверенный забавноВо всемогуществе болтанья своего,Им в людях изменить людское естество,Из нас, я думаю, не скажет ни единыйОсине: дубом будь, иль дубу: будь осиной;Меж тем – как странны мы! – меж тем любой из насПереиначить свет задумывал не раз.
Подобные мысли, без сомнения, очень благоразумны и даже благонравны, но едва ли они поэтически-великодушны и рыцарски-высоки… Благоразумие не всегда разумность: часто бывает оно то равнодушием и апатиею, то эгоизмом. Но вот еще несколько стихов из этого же стихотворения:
Полезен обществу сатирик беспристрастный,Дыша любовию к согражданам своим,На их дурачества он жалуется им:То укоризнами восстав на злодеянье,Его приводит он в благое содроганье,То едкой силою забавного словцаСмиряет попыхи надменного глупца;{15}Он нравов опекун и вместе правды воин.
Сличив эти стихи с приведенными выше, легко понять, почему такое стихотворение, даже если бы оно было написано и хорошими стихами, не может теперь читаться…
«На смерть Гёте» есть одно из лучших между мелкими стихотворениями г. Баратынского. Стихи в нем удивительны; но стихотворение, несмотря на то, не выдержано и потому не производит того впечатления, какого бы можно было ожидать от таких чудесных стихов. Причина этого очевидна: неопределенность идеи, неверность в содержании. Поэт слишком много и слишком бездоказательно приписал Гёте, говоря, что
…ничто не оставлено имПод солнцем живым без привета;На все отозвался он сердцем своим,Что просит у сердца ответа:Крылатою мыслью он мир облетел,В одном беспредельном нашел он предел.{16}
Прекрасно сказано, но несправедливо! Не было, нет и не будет никогда гения, который бы один все постиг или все сделал. Так и для Гёте существовала целая сторона жизни, которая, по его немецкой натуре, осталась для него terra incognita.[4] Эту сторону выразил Шиллер. Оба эти поэта знали цену один другого, и каждый из них умел другому воздавать должное. Обидно видеть, как люди, не понимая дела, все отдают Гёте, все отнимая у Шиллера… Если уж надо сравнивать друг с другом этих поэтов, то, право, еще не решенное дело, кто из них долее будет владычествовать в царстве будущего; и многие не без основания догадываются уже, что Гёте, поэт прошедшего, в настоящем умер развенчанным царем… Вместо безотчетного гимна Гёте поэту следовало бы охарактеризовать его, – и он сделал это только в четвертом куплете, в котором довольно удачно схвачен пантеистический характер жизни и поэзии Гёте:
С природой одною он жизнью дышал:Ручья разумел лепетанье,И говор древесных листов понималИ чувствовал трав прозябанье,Была ему звездная книга ясна,И с ним говорила морская волна.
Следующие затем заключительные куплеты слабы выражением, темны и неопределенны мыслию, а потому и разрушают эффект всего стихотворения. Все, что говорится в пятом куплете, так же может быть применено ко всякому великому поэту, как и к Гёте; а что говорится в шестом, то ни к кому не может быть применено за темнотою и сбивчивостию мысли.
Теперь обратимся к поэмам г. Баратынского. В них много отдельных поэтических красот; но в целом ни одна не выдержит основательной критики.
Русский молодой офицер, на постое в Финляндии, обольщает дочь своего хозяина, чухоночку Эду, – добродушное, любящее, кроткое, но ничем особенным не отличное от природы создание. Покинутая своим обольстителем, Эда умирает с тоски. Вот содержание «Эды» – поэмы, написанной прекрасными стихами, исполненной души и чувства. И этих немногих строк, которые сказали мы об этой поэме, уже достаточно, чтоб показать ее безотносительную неважность в сфере искусства. Такого рода поэмы, подобно драмам, требуют для своего содержания трагической коллизии, – а что трагического (то есть поэтически-трагического) в том, что шалун обольстил девушку и бросил ее? Ни характер такого человека, ни его положение не могут возбудить к нему участия в читателе. Почти такое же содержание, например, в повести Лермонтова «Бэла»; но какая разница! Печорин – человек, пожираемый страшными силами своего духа, осужденного на внутреннюю и внешнюю бездейственность; красота черкешенки его поражает, а трудность овладеть ею раздражает энергию его характера и усиливает очарование ожидающего его счастия; холодность Бэлы еще более подстрекает его страсть, вместо того чтоб ослабить ее. Но когда он упился первыми восторгами этой оригинальной любви к простой и дикой дочери природы, он почувствовал, что для продолжительного чувства мало одной оригинальности, для счастия в любви мало одной любви, – и его начинает терзать мысль о гибели милого, хотя и дикого, женственного существа, которое, в своей естественной простоте, не умело ни требовать, ни дать в любви ничего, кроме любви. Трагическая смерть Бэлы, вместо того, чтоб облегчить положение Печорина, страшно потрясает его, с новою силою возбуждая в нем вспышку прежнего пламени, – и от его дикого хохота содрогается сердце не у одного Максима Максимыча, и становится понятно, почему он после смерти Бэлы долго был нездоров, весь исхудал и не любил, чтоб при нем говорили о ней… Это не волокита, не водевильный дон-Хуан, вы не вините его, но страдаете с ним и за него, говоря мысленно: «О горе нам, рожденным в свет!» Для некоторых характеров не чувствовать, быть вне какой бы то ни было духовной деятельности хуже, чем не жить; а жить – это больше чем страдать, – и вот является трагическая коллизия, как мысль неотразимой судьбы, достойная и поэмы и драмы великого поэта… Гораздо глубже, по характеру героини, другая поэма г. Баратынского – «Бал»:
Презренья к мнению полна,Над добродетелию женскойНе насмехается ль она,Как над ужимкой деревенской?Кого в свой дом она манит;Не записных ли волокит,Не новичков ли миловидных?Не утомлен ли слух людейМолвой побед ее бесстыдныхИ соблазнительных связей?Но как влекла к себе всесильноЕе живая красота!Чьи непорочные устаТак улыбалися умильно?Какая бы Людмила ей,Смирясь, лучей благочестивыхСвоих лазоревых очейИ свежести ланит стыдливыхНе отдала бы сей же часЗа яркий глянец черных глаз,Облитых влагой сладострастной,За пламя жаркое ланит?Какая фея самовластнойНе уступила б из харит?
* * *
Как в близких сердцу разговорахБыла пленительна она!Как угодительно-нежна!Какая ласковость во взорахУ ней сияла! Но поройРевнивым гневом пламенея,Как зла в словах, страшна собой,Являлась новая Медея!Какие слезы из очейПотом катилися у ней!Терзая душу, проливалиВ нее томленье слезы те:Кто б не отер их у печали.Кто б не оставил красоте?
* * *
Страшись прелестницы опасной,Не подходи: обведенаВолшебным очерком она;Кругом ее заразы страстнойИсполнен воздух! Жалок тот,Кто в сладкий чад его вступает:Ладью пловца водоворотТак на погибель увлекает!Беги ее: нет сердца в ней!Страшися вкрадчивых речейОдуревающей приманки;Влюбленных взглядов не лови:В ней жар упившейся вакханки,Горячки жар – не жар любви.
И этот демонический характер в женском образе, эта страшная жрица страстей, наконец, должна расплатиться за все грехи свои: