В гражданскую войну дядя Володя ушел в армию Юденича и погиб. А Наташа, жившая тогда у отца и мачехи, влюбилась в красного партизана. В нашей сугубо антикоммунистической семье, где партийных вообще не было, ни дяди, ни тети, ни брат, ни сестры, ни их мужья не были и близко к партии, появилось страшное родство. Говорят: «в семье не без урода».
Сыграло ли тяжелое детство роль или просто была безумная любовь? Наташа вышла замуж за своего партизана, а он сделал соответствующую карьеру. В 1928 году муж моей тети, Суворовский, был начальником ГПУ в Армавире. Отчего мой глубоко принципиальный отец не прервал всякой связи с этим родством, не могу сказать. Но я помню, что в Армавире они решили покатать нас на автомобиле, что тогда было редкостью. Мы ехали в открытом автомобиле, но дороги были такие плохие, что шофер сумел завязить машину в грязь. Ее вытаскивали потом с помощью лошадей, а мы вернулись в Армавир в грязном пригородном поезде. Помню, как побледнел шофер, когда он завязил машину, как побледнел мой отец, как сверкали его глаза, когда он, приступив к Суворовскому, говорил: «Дайте мне слово, что шоферу ничего не будет!». Тот дал. Сдержал ли?
Второй раз мы были у них зимой в Орле, куда Суворовский был переведен на ту же должность. Мне было тогда 10 лет.
Помню катанье на коньках с моим ровесником, двоюродным братом Сережей, их единственным ребенком. Но помню и другое. Отец пошел гулять с Суворовским. Когда он вернулся, был бледен и снова глаза его сверкали. Не обращая внимания на мое присутствие, он сказал матери: «Я ему все сказал, все о коллективизации, он же крестьянский сын, да и вообще». Побледнела и мама и со страхом (муж сестры, но…) спросила: «А он?» Отец ответил: «Он всю дорогу молчал, не проронил ни одного слова».
Для моего отца разговор этот прошел без последствий. Но понадобилось 5 лет для того, чтобы Суворовский очнулся, 5 лет и гонения на своих, партийных. В 1936 году он, уходя на закрытое партийное заседание, сказал своей жене: «Я им скажу все». И до чего же люди находились под гипнозом своей партии! Они говорили «все» только на своих закрытых собраниях. Ведь знал же он, что не вернется с этого собрания домой, но въевшаяся партийная дисциплина заставила его сказать «все» лишь на закрытом собрании. Домой он не вернулся. Тетя была вскоре официально информирована, что он расстрелян. Тогда она переехала в Ярославль, где жила ее старшая сестра Анна. Ее муж, путейский инженер, был арестован на несколько лет раньше, тетя Нюта была выслана из Ленинграда на 101-й километр. Она устроилась в Ярославле. Ее мужа в лагере заставили руководить стройкой какой-то железнодорожной ветки и, когда она через два года была построена, ему сказали, что арест был ошибкой, и его отпустили. Но он был уже немолодым человеком и вскоре умер от сердечного припадка. Так поселились вместе две сестры: муж одной из них погиб, не будучи ни к чему причастен, просто понадобился бесплатный специалист; муж другой был палачом, но в какой-то момент все же раскаялся, сказал им правду, хотя бы ту часть, которую понял сам.
Остается только досказать, что, несмотря на официальное сообщение, Суворовский расстрелян не был. После начала Второй мировой войны тетя вдруг получила от него письмо с фронта. Он сидел в изоляторе был отправлен на фронт, в так называемый «батальон смертников», то есть на самые безнадежные позиции. Прошло немного времени, и тетя получила вторично сообщение о его смерти. На этот раз оно соответствовало действительности. Пал не войне и их единственный сын Сережа. Мы узнали обо всем этом уже значительно позже, находясь в эмиграции.
Часть вторая. ШКОЛА
ПЯТЫЙ-СЕДЬМОЙ КЛАССЫ
В школу я пошла одиннадцати лет, сразу в 5-й класс. Как это было возможно при советской власти? А вот, оказалось возможным. В Пскове было большое количество бывших учеников моего отца, и среди них много знакомых врачей, а я действительно росла очень слабым и болезненным ребенком. Я не только переболела всеми детскими болезнями, кроме скарлатины, но и постоянно простужалась: ангины, воспаление гланд, гриппы и просто простуды с высокой температурой были моим почти обычным состоянием. Врачи писали справки, что я по состоянию здоровья в школу ходить не могу, а мой отец ручался за то, что обучит меня всему необходимому для начальной школы. Знала я, конечно, больше, чем большинство учеников начальной школы, перечитала массу всего как по новой, так и по старой орфографии, которая меня не пугала. Знание арифметики было тоже обеспечено, географию я знала хорошо уже из-за моего пристрастия к описанию путешествий – ведь и игры мои с моим другом детства не обходились без огромной географической карты которую мы раскладывали на полу и точно определяли пути наших будущих путешествий и приключений, – а русскую историю я изучала старым дореволюционным учебникам. В школе ее тогда вообще не учили. Только по обществоведению мне пришлось взять несколько уроков у одной знакомой преподавательницы начальной школы, прежде чем я пошла на экзамен для поступления экстерном в 5-й класс. Школу мой отец выбрал для меня сознательно. Правда, невозможно было посылать ребенка в любую школу города, надо было посылать в территориально ближайшую, но мы жили как раз посередине между центральной «образцовой» и железнодорожной школой. Мой отец мог выбирать. «Образцовая» была, конечно, хорошо обставлена, но и находилась под зорким оком партии, тогда как железнодорожные (их было две, но только одну постепенно превратили из семилетки в десятилетку) были немного запущены. Они подчинялись не наркомпросу, а наркомату путей сообщения, и на них обращалось мало внимания. Здание было старое, не было физкультурного зала, и мы занимались физкультурой в коридоре. Но зато это была единственная школа в Пскове, где директором был беспартийный, математик и ученик моего отца. Туда забрались как в некое убежище преподаватели, «не созвучные эпохе». Конечно, они преподавали согласно программе, но по своей инициативе не проявляли никакого партийного рвения. Исключением были преподаватели истории и обществоведения, но и они не были рьяными, и – короткое время – преподавательница биологии.
Я не только не была в комсомоле, но не была и пионеркой. Когда всех автоматически записывали в пионеры, я еще не ходила в школу. А когда пошла в школу, все остальные были уже пионерами и нового набора не происходило. Впрочем, одна учительница заметила это обстоятельство. Биологичка, совсем не подходившая к духу нашей школы и пробывшая в ней всего один год, была типичной комсомолкой 20-х годов. Я поступила в школу осенью 1932 года, и учительница, хотя и молодая, возможно, тогда уже вышла из комсомольского возраста и была партийной. Но этот не в бытовом, а в политическом смысле вульгарный тип людей, вышедших из простых и принявших фанатично на веру новое учение, был характерен для 20-х годов. Позже мне такого типа людей встречать не приходилось. Она придиралась, если слышала случайно, как кто-либо из детей в личном разговоре на переменке говорил «слава Богу» или «дай Бог». И она же придралась к тому, что я – не пионерка. Как-то на уроке она обратилась ко мне с соответствующим вопросом. Я помню эту сцену, как сейчас. Я встала, худая и бледная, какой я была до 14 лет, несмотря на все старания моих родителей питать меня лучше. На севере и при коллективизации не было настоящего голода, хотя была введена карточная система, но все же получать продукты было можно. Но я, как уже писала, много болела. На меня смотрел весь класс, и я заговорила каким-то вдруг появившимся у меня замогильным голосом о том, что я так много болею, что поэтому и в школу пошла поздно, что едва могу справляться с учением (что было совершенно неверно, так как я по всем предметам знала больше, чем остальные ученики) и что никак не могу дополнительно вести ни малейшей общественной работы, даже бывать на пионерских слетах. Вышло, видимо, убедительно, так как активистка промолчала. Молча выслушал и весь класс.
Вскоре она исчезла, и вместо нее биологию, а потом и химию, преподавала немолодая, добрая, но апатичная Елена Александровна Дрессен. Хотя она собирала на Озет (общество помощи евреям), но и это делала без всякого энтузиазма, а проявлять свою политическую инициативу ей и в голову не приходило.
Мы тогда должны были хоть гроши, но жертвовать на одно из трех обществ: Мопр (помощь международной революции), Озет, или на общество воинствующих безбожников. Я не помню, как долго продолжались эти сборы. Когда я перешла в 8-й класс, их уже не было, а были ли они в 7-м, не помню.
Долгое время школа проходила более или менее мимо меня. Центр моей жизни был дома. Только постепенно я начала сближаться с некоторыми одноклассницами, но близкая дружба возникла позже.
Преподавание скользило, глубоко не задевая. Хорошим преподавателем русского языка с 5-го и до 10-го класса был немолодой, еще дореволюционной выучки, преподаватель Гринин. В литературе он дал нам не так много, как в грамматике, но и его самого, видимо, тошнило от Серафимовича, Сейфуллиной, да и от Фадеева и Маяковского. Но и русской классики, когда мы ее проходили, он не мог подать нам живо и интересно. Ее мы усваивали уже сами и гораздо раньше, чем дошли до нее по школьной программе.