Пулеметная очередь прошила брезентовую обшивку сторожевой вышки и ударила в деревянные столбы, мы бросились на землю под брань Николая, матерившегося по-русски и по-фински вперемежку.
— Откуда в них такая прыть? — пробурчал он, вставая на ноги и стряхивая с шинели снег и стружку.
— Они высыпаются.
— И всего-то? — Он смотрел на меня с презрением.
— Это не так просто. Для этого требуется железная дисциплина.
Я знал, что зарвался. Но еще я знал, что мы уже миновали ту стадию, когда ему бы доставило удовольствие пристрелить меня. Мы взглянули друг на друга как два заговорщика, действующих на чужой территории, и на миг это так успокоило нас, что я решился и сказал:
— Мне кажется, тебе надо назначить Михаила командиром сегодняшнего взвода охраны. И выдать ему оружие.
— Это зачем?
— Чтоб он мог держать их в узде. И рубщиков, и охрану.
— Этого я не могу, сам знаешь.
— Но ты можешь попросить об этом Илюшина. Сегодня нас ждет непростой день.
— Да он еще пацан.
— Он взрослее и надежнее их всех.
Толмач долго смотрел на меня, вытащил кисет, закурил, а рубщики тем временем вопросительно переглядывались, ожидая, с кого начнут.
— Садитесь, — сказал я и повел руками вниз, как пастор.
Они покосились на толмача, ничего не заметившего, и сели, уткнувшись головой в колени, в этой позе они проводили все время между сном и бодрствованием. Но Михаил продолжал стоять, впившись взглядом в Николаеву сигарету, он был похож на молодую куницу, насторожившуюся на норку, и если б не круглая физиономия, до нелепости дружелюбная и сияющая, которая так не вязалась с его худым и ладным телом, он был бы красавец-мужчина.
— Я попробую, — вдруг буркнул Николай, сунул окурок Михаилу и исчез.
Через полчаса он вернулся вместе с командиром пехотинцев и сказал, что Михаила нельзя поставить начальником, потому что он дикарь, ненадежный и непредсказуемый.
— Понял, — сказал я.
Командира пехотинцев звали Федором, он был сержант, лет двадцати, не старше. Его отряжали с нами и прежде, и мы знали, что безопасность собственных солдат волнует его гораздо больше, чем наша. Вдобавок он имел дурацкую привычку подгонять и понукать рубщиков, когда они вовсю вкалывают: быстрее, быстрее, и этими бессмысленными воплями он заставлял нас подвергать себя опасности, а сам со своим отрядом преспокойненько отлеживался в сугробах.
— Скажи ему, — я кивнул на Федора, — что я считаю его трусом и не доверяю ему.
Николай вытаращил глаза.
— Ты это серьезно?
— Да, — сказал я.
— Нет, я понимаю, что ты так считаешь, но если я ему это скажу, вам станет с ним еще труднее.
— Скажи так, чтобы он знал, что и ты знаешь, что он трус.
Николай подумал-подумал и ничего не сказал.
— Выходи строиться! — видимо, крикнул он рубщикам.
И пока они поднимались, я услышал, как он все-таки прошипел что-то Федору. Тот вспыхнул, но в мою сторону не взглянул, и я понял, что Николай не выдал имен недовольных. И пока мы шли к лошадям, чтобы запрячь их, я вдруг подумал, что, возможно, в лице этого взбалмошного толмача я заполучил себе друга, ведь он уже второй раз показывает, что готов втихую действовать со мною заодно, это сулило каждому из нас выгоду, возможно, сулило, ибо этого человека трудно было раскусить.
Работа, как всегда, напоминала военную операцию: солдаты Федора делились на два отряда, потом бегом, пригнувшись, рассредоточивались по лесу, падали в снег и занимали позиции вокруг выбранной делянки, под их прикрытием на этот островок врывались мы, трое принимались привязывать к деревьям динамит, а трое других наматывали поверх него примитивные фашины, направляя удар нужным образом — чтобы дерево упало комлем к городу.
За один присест мы валили пятнадцать — двадцать деревьев. Мы всегда выжидали, чтобы Федор дал нам отмашку, чем он обыкновенно пренебрегал. Но не сегодня. Едва первый подотряд бухался в снег, как Федор рыкал на нас, чтоб мы заводили лошадей, это было самой опасной частью всей процедуры, поскольку невозможно вести под уздцы огромных, насмерть перепуганных животных, а самим двигаться ползком. Правда, загнав лошадей на место, мы могли прятаться за ними. Лошадей косило нещадно, потому что отряд дровосеков давно уже превратился — наряду с полевыми кухнями — в излюбленную мишень финнов, гораздо более привлекательную, если судить по силе огня, чем собственно укрепления. Да я и сам поступил бы так же: не давать врагам дров, они и вымерзнут. Любой идиот прибег бы к такой нехитрой стратегии, мороз в этот день был за сорок, и продолжало холодать.
Меня с самого начала безумно злило, что нас заставляют работать при свете дня, хотя почти круглые сутки темно. Ни Шавка, ни Илюшин не желали слушать возражений, да они были и бессмысленны, потому что выгнать рубщиков на улицу в потемках было еще труднее.
Но я из кожи лез, чтобы днем мы работали как можно меньше: придумывал разные отговорки, ломал то, что нельзя было починить на месте, а только в городе, из-за этого постоянно вспыхивали скандалы с Федором.
В это утро мы в первый же заход потеряли двух лошадей, Суслов выбыл из строя, одного из пехотинцев ранили в гортань. Сержант отправился с ним в лазарет, и я тут же в небольшой ложбинке сложил костер из пяти-шести деревьев с еще не обрубленными ветками, так что самые изможденные смогли погреться и поспать на еловых лапах, пока мы с Михаилом делали вид, что работаем. До возвращения Федора мы с места не двигались, а появился он уже ближе к вечеру, когда стемнело.
Мы покончили с костром, попросту взорвав его, к дикой ярости Федора, которую он и не старался скрыть. Но, вспомнив предостережение толмача, он вынужден был отдать своим людям приказ оцепить для нас новую делянку.
Под редкие разрывы снарядов где-то вдалеке мы безо всяких проблем проделали весь трюк еще раз, следом еще, наступила уже глухая ночь, и Федор сказал: хватит, не то он сейчас окоченеет.
Мы постарались ничем не выдать своего облегчения: пусть ни у него, ни, если что, у его командиров не будет оснований сомневаться в том, кто свернул эти столь важные работы; мы разыгрывали подобную сценку каждый день; не считая мелкого вредительства, она была первое, что мы здесь взяли на вооружение.
Мы вернулись в город, к бревнам, сваленным горой наподобие гигантского, покрытого льдом муравейника. Федор окинул его взглядом, кивнул: и вправду довольно для этого чертова дня, и строем повел своих солдат в бункер: получить новые приказы или смотаться, откуда мне знать, может, даже поспать; пока мы будем колоть дрова под присмотром двоих прихвостней Шавки, они грелись у костра, глушили водку и издевались над нами; особенно доставалось Суслову, полуслепому учителю, он, кстати, сегодня гораздо дольше продержался на ногах, поскольку днем отоспался.
5
Так прошла неделя. Лесорубов изводили потрескавшиеся раны на обморожениях и жестокий голод; они все больше походили на живых мертвецов, среди завалов из смерзшихся заиндевелых веток, сучьев и оструганных бревен, падая, плача и теряя сознание, копошились ссохшиеся дребезжащие стручки, обтянутые человеческой кожей. Сперва я старался помочь бедолагам, но терпение быстро лопнуло, меня одолевали гнев и раздражение, наконец, я наловчился не видеть и не слышать их. Однако однажды ночью мы остались без присмотра, и я тут же, наплевав на Федора и Шавку, привел лесорубов в дом Луукаса и Роозы, обработал самые страшные раны, уложил всех на голые кровати, и рубщики уснули, не успев ни раздеться, ни дождаться еды, а мы с Михаилом сидели по углам печки и вслушивались в тишину, пока кухня медленно, но верно согревалась.
— Кофе? — спросил я.
Он кивнул, и я дал ему самому похлопотать и сварить кофе, у Михаила дрожали руки и дергалось лицо — как будто кран с водой, кофейник, печь, дрова, огонь, кофе, чашки были чем-то, что человек может получить только на небесах. Мы ели, пили, изредка обменивались жестами и всё понимали, нам не нужно было слов, на вопрос, синим пламенем горевший между этим странным пареньком и мной, на вопрос: что это все такое? — у меня все равно не было ответа. Где-то во мгле полярной ночи тарахтел самолетик, надежда русских, где-то стрелял гранатомет, видимо, финнам удалось выдвинуть вперед свою артиллерию. До всего этого нам не было никакого дела. Мы сидели сытые у раскаленной печки и улыбались друг дружке поверх пара над чашками с кофе.
Проснулись лесорубы, я кормил их тем, что было, затирухой из муки с крупой, вареньем, салом, остатками хлеба, и смотрел, как они пихают в себя еду, боясь, что она исчезнет, превратится в ничто прямо в их покореженных пальцах. Они жевали всем телом, медленно и тщательно, иногда бросая быстрые взгляды на остальных, словно впервые обнаружив, в какую компанию угодили, и кивали задумчиво, словно спросонья, в знак того, что узнали остальных, или это было вроде как безмолвное спасибо судьбе, и так медленно, так медленно насыщались они и кивали своими вшивыми головами… И когда я все же прервал эту кормежку, они взглянули на меня как-то по-собачьи и послушно разбрелись по кроватям, спать дальше, опешив, что их не гонят на улицу, за окном ведь развиднелось, да?