26 декабря настроение Есенина меняется. Явно к худшему. Он показывает Эрлиху свою руку, поврежденную, еще когда он упал с лошади, старается пошевелить пальцами: получается плохо.(«Еле-еле ходят. […] Говорят — лет пять-шесть прослужит рука, а потом… пропала моя белая рученька… А, впрочем, шут с ней! Снявши голову… как люди говорят-то».)
27 декабря — последний день Есенина на этой земле — начался со скандала. Есенин решил, что его хотели взорвать: растопили колонку, а воды в ней не было. И как Устинова ни объясняла ему, что колонка могла только распаяться, но никак не взорваться, — Есенин настаивал на своем.
Воду наконец пустили. Пока она грелась, Есенин поднял руку и показал свежий надрез: оказывается, он ночью написал кровью стихотворение — чернил в номере не оказалось. (Маяковский по этому поводу съерничает: «Может, / окажись / чернила в «Англетере» / вены / резать / не было б причины»). Поступок тяжелобольного психически человека. Он что, боялся забыть к утру восемь только что созданных строк? Есенин знал наизусть все свои и тысячи чужих стихов. Память у него была совершенно уникальная.
Это стихотворение, написанное кровью, теперь широко известно — «До свиданья, друг мой, до свиданья…» (Тех, кто утверждает: именно он тот друг, о котором вспомнил Есенин в свои последние часы, — что сыновей лейтенанта Шмидта. Мы же полагаем, что этот самый «друг» появляется и в первой строке «Черного человека» — «Друг мой, я очень и очень болен…» То есть просто стилистический прием.) В последнем своем стихотворении Есенин прощается с жизнью… Коли решение принято, чего же бояться взрыва в ванной? Листок бумаги с этим восьмистишьем Есенин передает Эрлиху и наказывает прочитать завтра.
«Весь этот последний день, — вспоминает Устинов, — был для меня мучительно тяжел. Наедине с ним было нестерпимо оставаться». Днем Есенин сел к Устинову на колени, «как мальчик, и долго сидел так, обняв меня одной рукой за шею, жаловался на неудачно складывающуюся жизнь». Он был совершенно трезв.
Вечером снова пришли люди. Есенин читал стихи, в том числе «Черного человека». «Тяжесть не проходила, а как-то усиливалась, усиливалась до того, что уже трудно было ее выносить. Что-то невыразимо мрачное охватило душу, хотелось что-то немедленно сделать, но что?» Под каким-то предлогом Устинов ушел к себе. Есенин просил его вечером непременно зайти, и поскорее. Тот обещал. И не зашел — к нему явился какой-то приятель, проговорили допоздна… А может быть, не захотелось идти, именно потому, что в этот последний день жизни поэта «наедине с ним было нестерпимо оставаться».
Позднее к нему еще раз зашел Эрлих — он забыл портфель. «Есенин сидел у стола спокойный, без пиджака, накинув шубу, и просматривая старые стихи.
Было ли это спокойствием самоубийцы, «подбивавшего бабки»? Для психически больных людей (каким в это время, несомненно, являлся Есенин) характерны быстрая, немотивированная смена настроений и столь же быстрая смена решений… Может быть, он надеялся, что Эрлих проигнорирует его указание? Но Эрлих то ли послушался, то ли просто на время позабыл о данном ему листке. Если бы он прочитал, то, конечно, Есенина бы на эту ночь не оставили одного, — так, во всяком случае, уверяет Г. Устинов. А то, что человек пишет кровью, не повод для того, чтобы забить во все колокола? Но нельзя и не согласиться с Устиновым, когда он говорит: ну, хорошо, на эту ночь кто-нибудь с ним бы остался, а дальше что? Вызвать врача? Что может сделать врач, если больной отказывается лечиться? Приставить к нему круглосуточный караул и не пускать одного даже в сортир? Он бы этого не позволил. (Ему и так казалось, что за ним установлена слежка.)
Но то, что случилось, случилось именно в эту ночь? Когда Эрлих вернулся за портфелем, ничего не сказав про стихотворение, Есенин мог подумать, что он прочитал и не обратил никакого внимания, предоставив ему полную свободу делать, что угодно. Вывод: «значит, меня никто не любит, значит я никому не нужен». При его состоянии это могло стать последней каплей, переполнившей чашу. «Сел, подытожил, что ждет в будущем […] И в этот момент инстинкт жизни уступил место воле к избавлению, к покою», — так представляла себе происшедшее утром 28 декабря в «Англетере» Галина Бениславская. — И вместе с тем — пройди эта ночь […] не останься он один, он мог бы еще прожить и выбраться из омута. […] Несомненно, мысли о конце у него не раз бывали. Взять хотя бы стихотворение:
Ну целуй меня, целуйНе в ладу с холодной волейКипяток сердечных струй.[151]Но было и другое:Но обреченный на гоненьеЕще я долго буду петь.
Что такие моменты бывали, видно по стихам, но в них же видны и другие:
Мне пока умирать еще рано[152]Ну, а если есть грусть — не беда.
Нельзя все оценивать, подгоняя к случившемуся концу. Как и у всех — настроения чередовались, отчаяние и безразличие сменялись радостью. И знаю еще: уже оттолкнув тумбу, он опомнился, осознал, хотел вернуться […] Было поздно».
Догадка любящей женщины удивительным образом перекликается с догадкой Поэта — Бориса Пастернака: «Есенин повесился, толком не вдумавшись в последствия и в глубине души полагая — как знать, может быть, это еще не конец, и не ровен час, бабушка еще надвое гадала».
Да и Г. Устинов говорит: «Есенин играл и заигрался».
Портье гостиницы показал, что 27 декабря, часов в 10 вечера, Есенин спустился к нему и попросил никого не пускать к нему в номер. Хотел, чтобы никто не помешал ему выполнить свое намерение? Известно также, что веревка вокруг шеи Есенина не была завязана узлом, а просто обмотана, как шарф, из нее можно было бы выскочить. Но он схватился рукой за трубу отопления. Потому что не захотел выскочить или уже не смог? Порезы на руках говорят о том, что перед тем, как повеситься, он, очевидно, пытался вскрыть себе вены.
Все эти факты как бы противоречат друг другу. Но мы никогда и не возьмем на себя смелость сказать: нам известно, что творилось в больном мозгу Есенина в ту роковую ночь с 27 на 28 декабря 1925 г. А если скажет кто-нибудь другой — не поверим. (Тяжелая депрессия и галлюцинации у алкоголиков часто наступают после запоя.) Нам известно только одно:
Я пришел на эту землю,Чтоб скорей ее покинуть.
Долго бы он в любом случае не прожил. В «год великого перелома» этого «кулацкого подголоска», как стала называть уже мертвого Есенина советская пресса, действительно — так или иначе — убрали бы. Но он предпочел уйти сам. «Смерть Есенина и последние его часы перед этим — самая удивительная, самая горькая из всех его строф», — писал поэт Вс. Рождественский. Добавить вроде бы нечего… А все-таки добавим: самой смертью своей он преподнес большевикам последнюю «подлянку». В эти дни шел XIV съезд партии. Но когда страна узнала о смерти Есенина, тысячи, если не миллионы людей восприняли это как личное горе, и всем стало глубоко наплевать, какая-такая мышиная возня идет там, на их съезде. После смерти Ленина «по большевикам прошло рыданье». Смерть народного поэта заставила плакать людей самых разных политических убеждений, всех возрастов и сословий.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});