— Я никуда не пойду.
Пускай сэр Хью ищет себе других шутов, чтобы унижать и издеваться над ними.
Гвардеец беспокойно переминается с ноги на ногу.
— Прошу вас, вы должны пойти со мной.
— Кому это, интересно, я должен?
— Я не знаю, сэр. Мне приказали, вот и все. Вы должны пойти со мной, или… или придется вызвать моего командира.
Черт возьми, он готов поклясться, что у этого юнца дрожит подбородок.
— Чудак-человек, ну что с вами? Что вы нюни тут передо мной распускаете?
Равенскрофт встает и делает вялую попытку отряхнуться. Рука его скользит по задней части тела, и вдруг он понимает, что сел он не совсем чтобы на землю, даже не в грязь, а в продукт жизнедеятельности живого существа, возможно лошади. Он подносит пальцы к носу — точно, это лошадь — и только потом вытирает руку о штаны. Что поделаешь, сэру Хью придется потерпеть и принять его как есть.
— Возьми себя в руки, сынок, — говорит он дрожащему гвардейцу и махает рукой: веди, мол, чего уж там.
Они возвращаются обратно через ворота, пробираются сквозь толпу на площади перед дворцом, потом идут через крытую галерею, и наконец под любопытными и завистливыми взглядами придворных Равенскрофт проходит за портьеры в самом конце зала. Через роскошно убранную спальню гвардеец ведет его дальше и впускает в маленькую комнатку, уставленную множеством самых разнообразных часовых механизмов. Их здесь так много, что охватить одним взглядом просто невозможно: часы висят на стенах, стоят в шкафчиках под стеклом и просто на столах. Они стучат и щелкают, тикают и такают, издают и более мелодичные звуки, создавая такой шум, что кажется, в комнате этой обитают стаи механических птиц и сотни, тысячи механических насекомых.
И в окружении этой какофонии звуков перед ним стоит сам король Карл II собственной персоной. Фигура его поистине величественна: он так высок ростом, что макушка Равенскрофта не достает ему и до груди. А как он одет, боже мой, как он одет! Бедный ученый никогда в жизни не видел столь экстравагантных одежд, облекающих тело короля: лоснящийся черный парик, локоны которого достают ему до пояса, жилет из ярко-красной, шитой золотом парчи, на грудь спадают, а также обрамляют запястья волны тончайших кружев. Туфли алого бархата украшены золотыми пряжками; усеянные драгоценными камнями золотые подвязки охватывают белые шелковые чулки, плотно облегающие его стройные ноги. О, какая величественная картина — и при этом, как ни странно, король вовсе не выглядит щеголем.
Равенскрофт падает на одно колено. Отвешивая низкий поклон, он отчетливо ощущает, что от него тянет предательским душком: это запах паленой шерсти и лошадиного дерьма. Ну почему ему так не везет! В каком неприглядном виде он должен предстать перед своим королем! Ему становится страшно, он роняет все, что держал под мышкой: пюпитр с грохотом брякается на пол, и рулоны чертежей катятся в разные стороны, словно в них вселился какой-то бес. Король подходит к нему и милостиво протягивает руку. Равенскрофту еще не выпадала честь целовать руки своего монарха, и он приходит в полное замешательство: где же приличней приложиться губами, к пальцам короля или немного выше? На пальцах два массивных золотых перстня: один украшен сапфирами, а другой рубинами, а тыльная сторона ладони покрыта редкой порослью черных волос… Равенскрофт не успевает принять решение, и король убирает руку. Его величество откашливается и делает несколько шагов назад. Из королевского рукава вынимается надушенный платок и прикладывается к высочайшему и, по всей видимости, оскорбленному носу.
— Мистер Равенскрофт, — начинает король звучным, глубоким голосом, — окажите любезность, покажите мне то, что вы только что показывали сэру Хью.
Он протягивает монаршью руку, указывая на другой конец комнаты.
— Только, прошу вас, отойдите вон туда.
ГЛАВА 27
Эдвард Стратерн никогда не был человеком брезгливым, но он не любит, когда рассекаемый им на части труп смотрит на него открытыми глазами. Весь процесс анатомирования приобретает несколько странный характер, так порой и кажется, что мертвое тело сейчас встанет и попросит прекратить это безобразие. Он не может объяснить себе, почему его это беспокоит, ведь такого не может быть в принципе, однако тошнотворный страх этот, похоже, таится где-то в таинственных глубинах человеческой психики. Выходит, не случайно существует обычай держать веки умершего человека закрытыми. Как только душа покидает тело, кажется, что лишь злые силы способны вернуть ее обратно.
Кончиком пальца он касается одного из раскрытых век сэра Генри, но оно не слушается. Даже когда человек умирает с закрытыми глазами, процесс трупного окоченения приводит к тому, что мышцы глазной впадины напрягаются и заставляют веки снова открыться. К великому сожалению, ни сторож, ни стражники, которые переносили тело бедного сэра Генри, не догадались закрыть ему веки и положить на них медные монеты, чтобы веки застыли в таком положении. Если, приложив усилия, сделать это сейчас, можно повредить кожу, а ему приказано сделать все аккуратно, чтобы сэр Генри предстал перед своими безутешными родственниками в приличном виде. Нелегкая предстоит работа: пока погибший выглядит не вполне подходяще.
— Мышцы лица совсем окоченели, — говорит он вслух, чтобы его слышал мистер Биллингс, его убеленный сединами секретарь, которого ему предоставила Корпорация врачей.
Сжавшись в комок, мистер Биллингс сидит за специально установленным в операционном зале небольшим письменным столом и дрожащими пальцами старательно записывает все, что диктует ему Эдвард. Анатомический театр Корпорации создан по образцу аналогичного заведения Лейденского университета, но, построенный совсем недавно, имеет некоторые приятные новшества: застекленный потолок, льющий естественный свет на стол для анатомирования, который, в свою очередь, устроен на колесах, чтобы трупы можно было без труда привозить и увозить обратно. В остальном интерьер очень похож, Стратерн мог бы даже забыть, где он находится, в Лондоне или в Лейдене: по обе стороны расположены скамейки для зрителей, с потолка низко свисают дающие дополнительное освещение люстры. Это его первое вскрытие, проводимое в условиях относительного спокойствия и тишины, без толпы окруживших его и заглядывающих через плечо студентов. Присутствует лишь ассистент, недавно получивший лицензию молодой врач по имени Гордон Хеймиш; он стоит по другую сторону стола, на котором лежит изуродованное, но все еще облаченное в одежды тело сэра Генри. Как и Эдвард, он без парика, который только мешает работать, и в свете многочисленных свеч густая шевелюра золотисто-рыжим ореолом окружает его голову. Нос и рот Хеймиша закрывает повязка, и на лице лишь сверкают отраженным светом бесцветные глаза. Прежде Хеймиш не имел дела с анатомированием и еще не вполне освоился с трупным запахом. Но Стратерн запаха не замечает совсем, ведь смерть сэра Генри наступила довольно недавно, и холодный ночной воздух замедлил процесс разложения. Несмотря на чрезмерную чувствительность молодого врача, Стратерн считает, что с ассистентом ему повезло: живой и гибкий ум Хеймиша и желание учиться с лихвой возмещают недостаток опыта. Не говоря уж о том, что ни один врачей из Корпорации, кроме него, не захотел принять эту должность.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});