Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будущий дедушка Люси был совершенно сломлен горем. Мальчик цеплялся за бездыханное тело матери, не давал могильщикам забрать ее; а Луиза перевоплотилась в девочку, которой суждено родиться в Партене у хороших людей и стать швеей.
Горевала вся деревня, могильщики с плачем предали тело земле, священник в церкви прочел взволнованную речь, весь Пьер-Сен-Кристоф шел за гробом — все его обитатели, кроме, конечно, Иеремии — того все проклинали; отец Луизы не рассказывал, в каком виде обнаружил дочь в то ужасное утро, но все чувствовали, что повинен в ее смерти был Иеремия-безумец; старая Пелагия рассказывала всякому, кто хотел слушать, что видела, как он, весь вымазанный грязью или кровью, плясал на камне, а затем корчился, точно одержимый, под деревьями Люковой рощи; перепуганный Лонжюмо прибавил, что Пелагия — сама ведьма, что ей нельзя верить, потому что однажды он подсмотрел, как та гладит кору его, Лонжюмо, старой вишни, и гладит похотливо, — эта история сильно позабавила присутствующих, несмотря на трагизм ситуации: приятно погладить вишню Лонжюмо, кожа у нее гладкая и со складками, как кое-что у твоей жены, и Лонжюмо швырнул тряпку в морду Шодансо, только что произнесшего эту непристойность, так как было между всеми условлено, что нельзя обсуждать анатомию чужой жены, даже в похвальном ключе. Мысль о том, что Пелагия с ее жиденькими волосенками, безбрачием и крючковатым носом может вступать в сношение с вишней, страшно развеселила присутствующих. Шодансо показалось, что он что-то заметил:
— Кстати, а ведь ее и не было на похоронах бедной Луизы?
— Да была она, конечно, дурень.
Шодансо вообще ее не видел на похоронах, вообще не видел!
— Да как же, была она там, вся в черном! — При этом замечании оставшийся в живых Шеньо покатился от смеха и только выдавил:
— Дак она всегда в черном! Всегда!
И он смеялся, держась за ребра, и чем больше они думали об этом, тем больше понимали, что да, точно, они всегда видели Пелагию в черном, и Лонжюмо с глубокомысленным видом подытожил:
— Да говорю ж вам, она ведьма, она стояла и лапала мою вишню.
— Главное, что она говорит об Иеремии Моро. И тут все замолчали, ибо одно дело допускать, что знахарка что-то там приколдовывает и гладит вишневое дерево по коре, и совсем другое — допустить, что мужик повинен в смерти и спутался с дьяволом, в которого никто не верил, но которого все боялись.
— Если смерть бедной Луизы на совести у Иеремии, что же тогда жандармы его не возьмут?
При слове «жандармы» старший Шеньо напрягся. Никто и никогда из деликатности не поминал его брата, но он был настороже.
— Она умерла от болезни.
— А может, Иеремия наслал на нее порчу!
Все они слышали о заклинаниях, которые створаживают молоко, иссушают яблони, насылают долгоносиков на пшеницу, привораживают или отваживают любовь, но про смертельные заклятия они не слыхали вовсе.
Шодансо был самым наивным:
— А что, так можно? А куда тогда Господь Бог смотрит?
И, сказав «Господь Бог», все успокоились, потому что, даже не будучи ревностными католиками, сказать «Господь Бог» значило воззвать к порядку вещей, правилам жизни и смерти, а в этом порядке не было такого, чтобы словами обречь кого-то смерти и, главное, чтобы они подействовали.
Значит, бедная Луиза умерла от болезни, а Иеремия сошел с ума, как вернулся с войны, — вот к такому выводу все и склонились.
А Пелагия оставалась таинственной и безобидной; в ней нуждались, чтобы снимать водянку, лечить ревматизм и вправлять вывихи плеч; подозревали, что у нее могут быть и другие, более тайные или запретные умения, но поскольку говорила она очень редко, да и то на ужасном наречии, которое не все всегда понимали, то знали про нее мало, разве что родом она не из департамента Де-Севр. Она приехала из какой-то лесной деревни в глубокой Вандее, и никто не помнил, как она сюда попала, жила без мужа, может быть, и не всегда жила бобылихой, кто знает, и только одна или две старухи помнили обстоятельства ее появления вскоре после Великой войны, когда в церкви установили мемориальную доску с именами всех павших за Францию — нескольких Пувро, Моро, Гудо, Шеньо и т. д.; в это время в деревню и приехала Пелагия, плела корзины, помогала с дойкой и умела вправлять увечья, растянутые запястья, вывернутые лодыжки, и даже доктор Кулонж и ветеринар Маршессо говорили, что у нее талант; у этой Пелагии, которую тогда еще не называли ведьмой, потому что была она слишком молода, но уже ходила вся в черном, вечной вдовой. Никто не спросил ее, откуда она явилась, а ведь она где-то проживала, в монастыре в Ла-Рош-сюр-Йоне, прежде чем попасть в деревню, и все связывали это пребывание с религией, с религиозным воспитанием, а не с нищенством и не с тюрьмой. Пелагия могла теперь, двадцать пять лет спустя, гладить вишневое дерево в саду Лонжюмо, ходить к Стоячему камню, в Лю-кову рощу или в Ажассы, она была частью их мира, мира Пьер-Сен-Кристофа, и никакого другого.
Неизвестно, как она ввергла Иеремию в могилу; неведомо, с помощью какого тайного заклинания, волшебного заговора отправила его Пелагия к могильщикам, с веревкой на шее, с галошами, валявшимися в соломе, как его обнаружил сын Луизы, которого она, верно, тоже заговорила, потому что он начисто забыл висящий в дедовском сарае труп с укоряющим пальцем, торчащим из носка, — известно только, что Пелагия склонилась над Иеремией, там, возле Стоячего камня, на опушке Люковой рощи, после одного его припадка, когда он, вытаращив глаза, хватал ртом воздух и снова переживал войну, Арденны, Ла-Манш, горящую воду, и рев самолетов, и наслаждение брать Луизу, чтобы ее обрюхатить, и безумие резни, когда кромсал тельную корову и вырывал из ее чрева теленка, как Луиза вырвала ребенка у Иеремии, и старая Пелагия шептала ему на ухо ласковые слова и звуки, которые никто никогда не слышал, она рассказывала ему о своей жизни и его, Иеремии, жизни, и о звездах, о временах года, о приближающемся конце всего сущего, она говорила ему слова истины, дающие прибежище и утешение, и корчи его прекратились, стоны тоже, от дыхания Пелагии и ее тайного языка, — она ласково гладила Иеремию рукой по лбу, отирала ему пот, давала ему жевать травы, чтобы унять боль от судорог, и растения эти тоже были тайные, и Иеремия, у которого на щеки полосами текли безболезненные слезы, а бальзамом в душу — слова Пелагии, вновь обрел силы идти, забыл про месть, забыл про жизнь, и в этом благородном и отчаянном поступке школьника, одним движением ластика стирающего то, что он рисовал несколько недель и теперь счел неудачным, Иеремия ушел в тот старый дом, где он знал подобие счастья; мгновение смотрел исподтишка на ребенка, которого по глупости и гордыне не сумел сделать сыном, — потом, чуть машинально, чуть неуклюже, чуть медлительно, наглухо закрылся в сарае и в самом себе — в последний раз и навсегда.
* * *
Два долгих года тикали в могиле часы отца Ларжо, отмечая каждый час чуть слышным щелчком, пугавшим разве что кротов и слепышонок, ибо сторожа на деревенском кладбище с незапиравшимися вратами не было; так что Матильда, просто перейдя дорогу, могла украшать могилы цветами, а муниципальный дворник — заходить внутрь и по старинке посыпать дорожки гербицидом, «а то покойники пырьем зарастут». Незадолго до смерти Ларжо стал словно бы выходить из кризиса; целыми днями читал Священное Писание и Босюэ или же гулял по округе; он чувствовал, что Враг Божий отступает. И сам нашел, что принести ему в жертву ради обретения душевного мира и покоя, выходило дорого, но такова суть жизни, а вера неделима, она кладезь тайн и порука спасения. Матильда приходила каждый вечер и тоже чувствовала, что старый священник (помимо того что полностью отказался от вина и водки) теперь смотрит на нее по-другому, — он стал спокоен, строг, но спокоен, а когда она однажды бесхитростно спросила его, что произошло, что помогло ему вот так обрести надежду, Ларжо ответил ей, что надежда и вера едины и что, обретя веру, он обрел и надежду, или наоборот, ибо он разгадал замысел Сатаны. И Матильда удивилась: он никогда не говорил так прямо и так торжественно; она не стала больше расспрашивать Ларжо, а только попросила посоветовать ей чтение на вечер, Ларжо на секунду задумался и ответил: «Евангелие от Луки. Искушение Иисуса в пустыне». Матильда с улыбкой поблагодарила. Искушение. Она спрашивала себя, не станет ли этот новый век кануном окончания времен и Страшного суда; она гадала, как Ларжо нашел силы — в этом призрачном мире, где камни обращаются в хлеб, — чтобы отвергнуть близкий соблазн; она не переспросила его — зная то место, где говорилось про искушения: искушение земными дарами, искушение властью и искушение чудом. Но она поняла, что имел в виду священник. Ларжо натянул габардиновый плащ и вышел из дома; стояла ранняя весна, воздух был еще прохладен. Он, как обычно, прикрыл римский воротничок шарфом, нахлобучил берет. Подошел к Матильде, собиравшейся выйти из пресвитерия одновременно с ним, и, чего никогда не делал, — поцеловал ее в лоб; Матильда вдруг почувствовала себя маленькой девочкой, невероятно расчувствовалась, что-то пробормотала и еще долго смотрела вслед Ларжо, уходящему в сторону Люковой рощи и Стоячего камня. Достигнув опушки рощи, он, как обычно, свернул влево к Сен-Максиру, спустился в долину, затем пошел вдоль Севра до замка Мюрсе, где жил Агриппа д’Обинье и который с каждым днем все больше рушился, пересек Севр у мельницы, поднялся обратно на равнину (изгороди из цветущего терновника, рябины с перистыми листьями, полевые клены), где птицы порхали стайками над вспаханными бороздами; за ходьбой незаметно прошли два часа. С насыпи над рекой ему открывался широкий вид, впереди лежала коммуна Вилье и сразу дальше — Пьер-Сен-Кристоф, скрытый для глаз и угадываемый только по легкой зыби далеких ветряков.
- Ты знаешь, что хочешь этого - Кристен Рупеньян - Современная зарубежная литература