Там на Кубе он, мальчишка с автоматом в руках, всерьез собирался повторить подвиг отца.
Я погибну на самом рассвете,
Пальма Кубы меня отпоет.
Командиры придут попрощаться,
Вытрет Кастро горошины с глаз.
Как мальчишка, заплачу от счастья,
Что погиб за народную власть.
Трагичность дала поэту и выход в космос, вывела на вселенский простор. Уже в силу всей своей поэтической системы, он вначале стал всемирным поэтом, поэтом мирового пространства, а уже затем, в разговорах и спорах с Вадимом Кожиновым, постигая в себе русскость, а в судьбе отца и в своей судьбе особый русский путь, он с олимпийского мирового пространства скорее вернулся на нашу землю, в координаты русской поэзии. Такое случалось в России не раз, с ранними славянофилами, выходцами из германских университетов, с Федором Тютчевым. Это не путь Николая Рубцова, поэтического друга и поэтического соперника, идущего от деревенской околицы ввысь, неся в себе образ песенной Руси. Это путь изначально всемирного поэта в свою национальную нишу. Возвращение блудного сына, затерявшегося в олимпийских просторах. С собой он в нашу национальную сокровищницу принес и Данте, и Шекспира, и священные камни европейских святынь. "Отдайте Гамлета славянам!" Он уже наш, он сегодня непонятен англичанам и датчанам, а русским его рефлексия, его приглушенные рыданья роднее всех родных. И русский "Гамлет шевельнулся / В душе, не помнящей родства". И Юрий Кузнецов присваивает России, присоединяет к русской культуре немецкие и скандинавские мифы и предания, поэзию кельтов, французскую вольность Вийона:
Мы поскачем во Францию-город
На руины великих идей.
...........................
Но чужие священные камни,
Кроме нас, не оплачет никто.
Его мрачный Дант - это уже русский Дант, его Гомер - это уже русский Гомер. С достоевской всечеловечностью он не присоединяет провинциальную Россию к цивилизованному миру, а присоединяет к России всю мировую культуру. С простотой милосердия он былых врагов превращает в заклятых братьев, отрицая битву идей, он создает единый мир знаков и символов, образов и мифов.
Отправляясь к заклятым врагам,
Он пошел по небесным кругам
И не знал, что достоин бессмертья.
В этом мире, где битва идей
В ураган превращает людей,
Вот она, простота милосердья!
Вот такая, вбирающая в себя все милосердие и доброту, простая и голая славянская душа становится центром его олимпийского поэтического простора. Зевс переместился в Россию с ее кондовыми снами, с провалами в прошлое и с забегами в будущее. Его славянин то спит сто лет подряд, невзирая на копошащихся вокруг европейских человечков, то вырываясь из истории по-петровски или по-сталински опережает все развитие мира.
Качнет потомок буйной головою,
Подымет очи - дерево растет!
Чтоб не мешало, выдернет с горою,
За море кинет - и опять уснет.
И не поспоришь - так все у нас и происходит. Поэт не придумывает, не восхваляет - он дает концепцию нашей жизни, ее стратегический замысел. Образы его России всегда мифологичны и фольклорны, даже если это создаваемый им лично миф, творимый им фольклор. Он мог бы вполне спокойно существовать и в дописьменный период, чего не скажешь о большинстве иных даже высокоталантливых сверстников. Потому он и первичен, что живет в пра-слове, в устном слове, и мог бы варварам в козлиных шкурах творить их мифы. Дописьменной поэзии не нужны были детали, предметные признаки, и потому у Кузнецова никогда не найдем ни ландшафтных, ни бытовых подробностей. Как говорит сам поэт: "Я в людях ценю то, что есть в них от вечного, непреходящего. Да и не только в людях. Например, можно любить Европу-женщину - абстрактно, а можно по-человечески, как героиню бессмертного мифа, быть, так сказать, соперником Зевса... проблему времени снять... Людей ты в понятие не вместишь. Они шире и глубже любого понятия. В образ - может быть, и вместишь. В символ - тем более". И потому его поэзия - всегда поэзия символов, о чем бы Кузнецов ни писал. Свое время он чувствует лишь как видимую вершину айсберга. И всегда старается вместить подводную, глубинную суть вещей и людей, событий и мыслей. Для него простой человек - всегда мудрый человек. Мир его подробностей - вне быта, это сапоги повешенного солдата, идущие мстить сами по себе, это череп отца, по-шекспировски дающий ответ на тайну земли, это младенец, вырезанный из тела матери, чтобы потом стать Сергием Радонежским... Деталь уплотненная, обобщенная до символа.
Он и в лирике своей, в самой интимной и смелой поэзии мыслит символами, он видит в женщине, в возлюбленной, в жене ее древний смысл, ее сокровенное знание, вложенное Богом. "О древние смыслы! О древние знаки! Зачем это яблоко светит во мраке?" И на самом деле, не виден ли в любой из женщин тот древний жест Евы, срывающей запретное яблоко? Даже если ее толковать лишь как искусительницу, это никак не принижающее, не унижающее, хотя и сомнительное толкование, ибо всегда рядом с женщиной-искусительницей стоит знак и женщины-матери, и как один знак отделить от другого? И как стать матерью, не став на путь любовного греха? Скорее женщина в поэзии Кузнецова чище и вернее мужчины. И в преданности человеку видна не рабская зависимость, а идея служения. Если честно, я восхищаюсь самими образами кузнецовской любовной лирики.
Ты выдержал верно упорный характер,
Всю стер - только платья висят.
И хочешь лицо дорогое погладить
По воздуху руки скользят.
Восхищаешься женской преданностью и возмущаешься этим "упорным характером", способным лишь примитивно покорять и завоевывать. И так в каждом стихотворении - не мелочи сюсюкающих подробностей, а целая вселенная любви. А если и бой, то бой на равных: "Я вырву губы, чтоб всю жизнь смеяться / Над тем, что говорил тебе: люблю". И вот два мира встречаются вновь, равных, но разных:
Ты женщина - а это ветер вольности...
Рассеянный в печали и любви,
Одной рукой он гладил твои волосы,
Другой - топил на море корабли.
Как творец символов, Кузнецов - философ и мыслитель, но как поэт дописьменной поры, поэт первичных смыслов, он не приемлет философскую лирику. Это тот самый случай, когда мухи отдельно, а котлеты отдельно. В любви ли, в политике, в которую он не боится заглядывать, в гражданском бытии своем он противопоставляет банальному миру бессмысленных аллюзий и интриг мир высокого, но неизменно трагического бытия. Бытие манит в бездну. Он стремится к бездне, но никогда не поглощаем ею, ибо в бездне мирового простора он просматривает и лучи русской Победы. Там, где другие цепенеют от страха и растворяются в небытии, русский мир Юрия Кузнецова лишь стоически крепнет, как символ мирового духа.
Я скатаю родину в яйцо.
И оставлю чуждые пределы,
И пройду за вечное кольцо,
Где никто в лицо не мечет стрелы.
Раскатаю родину свою,
Разбужу ее приветным словом
И легко и звонко запою,
Ибо все на свете станет новым.
Многим такое видение родины покажется космополитическим. Но ведь никто не просит понимать кузнецовские образы в примитивно пространственном выражении. А вот перенести Родину, как не раз и бывало, через столетия татарщины, через лихолетья смутного времени, через комиссарство и интернационализм, через ельцинское проклятое десятилетие, чтобы потом раскатать в новом времени, достигнуть нового могущества,- это уже символика Юрия Кузнецова. Равнодушие его и его героев к событиям - всегда показное, с народной хитринкой. Он не отворачивается от гримас времени, не чужд политике и всегда последовательно утверждает державность поэтического мышления. Любая великая поэзия по Кузнецову - державная поэзия. "Голос государства слышали и Державин, и Пушкин. И Лермонтов, и Тютчев, и такие поэты в прозе, как Гоголь и Достоевский... Нам ли об этом забывать?.. В шуме водопада Державин слышал эпическую мощь государства. Лермонтов создал не только Печорина, но и Максима Максимовича. Но еще раньше Лермонтов писал: "Полковник наш рожден был хватом, / Слуга царю, отец солдатам..." "Слуга народа" - уточнил Исаковский, автор великого стихотворения "Враги сожгли родную хату"... И поэт должен слышать голос державы. Ибо, по слову того же Блока, тот, кто прячется от этого голоса, разрушает и музыку бытия".
Поэтому сам Кузнецов добровольно в период нынешнего поглощения видимого на поверхности литературного процесса фальшивыми либералами и любителями метафорических пустот ушел в подземный мир национальной поэзии, игнорируя и новейшее сетевое рапповство космополитических варваров виртуальной реальности, сетевое рабство мелкоскопических поэтиков и поэтессиков. Стал первым поэтом русской диаспоры внутри России. Но и в этом добровольном заточении, не прельщаясь мнимой свободой и приманками грантов Сороса и премий Букера, Юрий Кузнецов, может быть, сделал свой высший шаг. И он уже не поэт какого-то круга, и ему уже нет дела до примитивного заговора молчания либеральствующих окололитературных лакеев. Пусть себе молчат. А он себе идет и идет. И его новый внутренний двигатель - это путь, заповеданный нам Христом. Ему по этому новому пути идти неимоверно труднее, чем другим, легко прыгающим из атеистического виршеплетства в неофитство кликушества. "Но горный лед мне сердце тяжелит. Душа мятется, а рука парит". Олимпийский ветер смирился перед Царством Небес