С большим трудом я оторвал его от руля вытолкнул из кабины. Затем, разобравшись кое-как с педалями и рычагами, я развернул машину и направил ее в сторону выезда из подземелья.
Часть седьмая
Второе пришествие
Огромная, в несколько десятков тысяч человек, толпа народу волновалась у Триумфальной арки, и я, стоя в самой гуще, волновался вместе со всеми. Со всех прилегающих домов люди срывали портреты Гениалиссимуса и полотнища с его изречениями. Портреты и полотнища летели, кувыркаясь, в толпу и тут же раздирались ею в клочья. Недалеко от меня группа молодежи, взявшись за руки, приплясывала вокруг пылающего чучела Гениалиссимуса, которое было слеплено, конечно, из вторпродукта. Чучело дымило, плавилось и плакало вторичными слезами.
— Как живой, корчится! — сказал кто-то радостно. Я оглянулся и увидел рядом с собой Дзержина Гавриловича в длинных штанах и нижней рубахе с крестом, как бы случайно вылезшем из-под нее.
— Вот видишь, — сказал он мне, обводя руками толпу, — это все симиты.
Я стоял потрясенный. Я думал, откуда же их взялось столько, этих симитов, и как всем им удавалось до сих пор скрываться? Откровенно говоря, я их немного побаивался, но надеялся, что они меня все же не тронут, поскольку я для них вроде как посторонний. Но за Дзержина Гавриловича мне было немного боязно. Хотя я и знал, что он тоже симит, но те, кто не знали, могли признать в нем бывшего генерала БЕЗО. А мне было известно из истории, что в периоды народных волнений работники безопасности попадают порой даже в очень щекотливое положение. Но Дзержин Гаврилович, кажется, не выказывал никаких признаков беспокойства
— Едут! Едут! — вдруг закричала рядом со мной тетка, в которой без труда узнал ту самую скандалистку, благодаря которой я когда-то попал во внубез. Теперь она была в форме, но без знаков различия, а на груди у нее висел крест, вырезанный, по-видимому, из картона.
— Едут! Едут! — закричали другие.
В толпе произошло большое волнение, все кинулись на середину дороги. В общем гуле ликования стоны и вопли раздавленных были почти не слышны и не нарушали настроения общей приподнятости Все смотрели в сторону Минского шоссе (у меня язык не поворачивается называть эту дорогу иначе), где, вероятно, что-то происходило, но что именно, я видеть никак не мог, потому что передо мной стоял высокий и широкоплечий работяга в промасленном комбинезоне.
— Кузя, ты? — толкнул я его в спину.
— Здорово, отец! — узнал он меня и широко улыбнулся. — Вишь, какие дела-то. Вчерась был коммунизм, а сегодня уже невесть чего. — И от избытка чувств он добавил тираду, которую я не решаюсь воспроизвести.
Тем временем толпа густела На меня напирали и слева, и справа, и сзади. Вдруг рядом со мной появился некто в рваной майке и тоже с пластмассовым крестом на груди.
— Коммуний Иванович! — удивился я — Вы ли это?
— Тише, тише, — зашептал мне Смерчев и наклонился к моему уху. — Вы знаете, меня мама называла Колюней.
— Неужели у вас была мама? — удивился я, но ответа не услышал, потому что волнение в толпе достигло высшего накала. Приподнявшись на цыпочки, я мог разглядеть сначала только кончики каких-то пик, а потом, пробившись немного вперед, увидел трех богатырей, которые медленно приближались к Триумфальной арке. Посредине на белом коне, в белых развевающихся одеждах и в белых сафьяновых сапогах ехал Сим Симыч, а по бокам от него на гнедых лошадях покачивались в седлах справа Зильберович, слева Том, оба с длинными усами и, несмотря на жару, в каракулевых папахах. Оба были вооружены длинными пиками.
Сим Симыч в левой руке держал большой мешок, а правой то приветствовал ликующую толпу, то совал ее в мешок и расшвыривал вокруг себя американские центы.
Проехав сквозь Триумфальную арку, Симыч и его свита остановились Симыч поднял руку, и толпа немедленно стихла. Какой-то человек подскочил к Симычу с микрофоном, и я удивился, узнав в этом человеке Дзержина, который только что был рядом со мной Симыч милостиво взял из рук Дзержина микрофон и вдруг закричал пронзительным голосом.
Мы, Серафим Первый, царь и самодержец всея Руси, сим всемилостивейше объявляем, что заглотный коммунизм полностью изничтожен и более не существует. Есть ли среди вас потаенные заглотчики?
Я хотел крикнуть, что они тут все заглотчики, потому что все до единого в заглотной партии состояли. Но я стоял далеко, а Дзержин стоял близко.
— Есть! — закричал он и, нырнув в толпу, выволок из нее упиравшегося Коммуния Ивановича. Коммуний Иванович вырывался, рыдал, цеплялся за землю и наконец упал на колени чуть ли не под копыта Глагола.
— Признаешь ли по правде, что служил, как собака, заглотному, пожирательному и дьявольскому учению?
— Признаю, Ваше Величество, что служил, — залепетал, опустив голову, Смерчев, — но не по идее служил, а исключительно ради корысти и удовлетворения стяжательских инстинктов. Больше никогда не буду и проклинаю тот час, когда стал заглотчиком.
— Теперь уже поздно, — сказал царь и махнул рукой.
Под аркой уже стоял пожарный паровик с выдвинутой высоко лестницей, и стоявший на самом конце лестницы симит спускал вниз веревку с петлей.
— Ваше Величество, простите, помилуйте! — простирал Смерчев руки к Сим Симычу. В это время Дзержин потащил своего бывшего коллегу за ноги, тот упал на брюхо и ухватился за заднюю ногу Глагола. Глагол дернул копытом — и бедная голова Коммуния Ивановича треснула, как грецкий орех.
Мне стало очень не по себе. Будучи от природы последовательным гуманистом, я всегда был решительно против такого рода расправ. Я лично за то, чтобы таких людей, как Коммуний, сечь на конюшне розгами, но я никогда не был сторонником чрезмерных жестокостей.
Но они продолжались.
Поскольку вопрос с Коммунием решился столь скоро и радикально, Дзержин тут же оставил главкомписа дергаться в одиночестве, а сам, вновь кинувшись в толпу, извлек из нее отца Звездония с воспаленными глазами и всклокоченной бороденкой. Таким он и предстал перед новоявленным императором.
— Признаешь ли, что служил, как собака, дьявольскому, заглотному и богопротивному учению? — вопросил тот.
— Признаю, батюшка, — нисколько не смутившись, сладким своим голоском пропел Звездоний — Признаю, что служил, сейчас служу и до самого последнего вздоха буду служить светлым идеалам коммунизма и великому вождю всего человечества гениальному Гениалиссимусу…
— Распять его! — приказал царь.
Я удивился такому приказу. Уж кто-кто, а Симыч должен был знать, что распинать на кресте — дело не христианское. Другое дело — сжечь живьем или посадить на кол. Но приказ есть приказ.
Тут же откуда-то взялся огромный, грубо сколоченный крест, и четыре симита стали приколачивать несчастного отца Звездония к кресту большими ржавыми гвоздями. Сработанные передовой и прогрессивной промышленностью Москорепа, эти гвозди, конечно, гнулись, и распинальщикам приходилось их выдергивать, выпрямлять и вновь заколачивать. Терпя невероятные муки, отец Звездоний тем не менее не сдавался и, закатывая глаза, громко вопил:
— О Гена, видишь ли ты меня? Видишь ли, какие муки терпит ради тебя жалкий твой раб Звездоний?
Я думаю, никто не может меня заподозрить в излишних симпатиях к отцу Звездонию, но сейчас, видя, с каким мужеством и достоинством принимает он мученическую смерть за свои незрелые убеждения, я проникся к нему глубочайшим почтением, и волна сочувствия залила мою грудь.
Звездоний все еще мучился на кресте и что-то выкрикивал, когда царь со своими сопровождающими двинулся дальше. Люди при приближении этих всадников падали ниц, и я тоже упал на колени. Со звоном сыпались и падали прямо передо мной американские центы, я ухитрился, сгреб несколько и сунул за пазуху. Заметив перед собой еще монету в двадцать пять центов, я сунулся было за ней, но лошадиное копыто опустилось как раз на эту монету. Я подумал, что смогу подобрать четвертак, как только лошадь продвинется вперед, но она не двигалась, и надо мной нависла зловещая тишина.
— Кто это? — услышал я царственный голос. — Поднять его!
Кто- то (оказалось, Дзержин) схватил меня за шкирку, оторвал от земли и поставил на ноги. Я поднял голову и встретился взглядом с Симычем. Прищурив глаза, он вперился в меня так строго, что мне стало не по себе и я даже почувствовал некоторую дрожь во всем теле. Зильберович и Том смотрели равнодушно, не проявляя никаких признаков узнавания. Только, кажется, один Глагол, переступая с ноги на ногу, глядел на меня доброжелательно.
— Это ты? — спросил Симыч тихо.
Я смутился, разволновался, ткнул сам себя пальцем в грудь и переспросил:
— Это? — но тут же опомнился и признал: — Да, это я, Симыч.
— Не Симыч, а Ваше Величество, — поправил меня Зильберович.