Основываясь на церковных авторитетах и собственном опыте, Сурен верил, что Бога можно познать напрямую, слив душу с Божественной Первоосновой бытия. Но в то же время он придерживался убеждения, что из-за первородного греха наших праотцев, естественность греховна и обречена, в результате чего между Творцом и его творениями разверзлась пропасть. Придерживаясь подобных взглядов на Бога и вселенную, Сурен пришел к логическому выводу, что нужно исторгнуть из себя все элементы естественности, если только это не влечет за собой самоубийства. В старости, правда, он признал, что заблуждался. «Здесь следует заметить, что за несколько лет перед тем, как отправиться в Луден, святой отец (Сурен пишет здесь о себе в третьем лице) слишком усердствовал в умерщвлении плоти, надеясь тем самым приблизиться к Господу; и хотя в этом стремлении содержался и благой порыв, но вместе с тем здесь проявлялась и определенная чрезмерность, а также узость разума. Вот почему он впал в догматизм, хоть и благонамеренный, но оттого не менее предосудительный». Отделяя конечное от бесконечного, противопоставляя Бога Его творению, Сурен хотел подавить и истребить не только иллюзии, порождаемые эгоистичной привязанностью к плоти, но и саму плоть, то есть материальную основу существования человечества на планете, именуемой Земля.
Его совет был таков: «Естество следует ненавидеть, пусть оно подвергается всем унижениям, которые уготовал ему Господь». Естество «приговорено к смерти», и приговор этот справедлив. Вот почему мы должны «позволить Господу бичевать и распинать нас, как Ему будет угодно». По своему опыту Сурен знал, что мучить естество Всевышний умеет и любит. Придерживаясь мнения, что природа нелепа и безумна, Жан-Жозеф преобразовал умственную усталость, часто сопровождающую неврозы, в ненависть к человеческой физиологии и ко всему, что окружает людей. Эти ненависть и отвращение были особенно интенсивны, потому что Сурен все никак не мог избавиться от искушений, которые вызывали в нем отвратительные существа, именуемые людьми. В одном из писем он пишет, что уже несколько дней занимается выполнением некого делового поручения. Это занятие пришлось ему по вкусу и даже принесло некоторое облегчение. Но потом вдруг монаху приходит в голову, что улучшение это вызвано тем, «что он занимался изменой». Сурен чувствует себя глубоко несчастным, терзается виной и грехом. Им овладевает глубочайшее раскаяние. Но раскаяние это не побуждает его к действию. Сурен не способен действовать, он «глотает свои грехи, как воду, и питается ими, как хлебом». У него парализованы воля и способность к действию, но не чувствительность. Он не может ничего делать, но он по-прежнему способен страдать. «Чем менее на тебе одежд, тем болезненнее обрушивающиеся на тебя удары». Сурен пребывает в «пустыне смерти». Но пустыня эта не просто голое место, это злобная пустота, «кошмарная и ужасная бездна, в которой нет надежды на помощь и спасение»; там душу терзает сам Творец, к которому жертва начинает проникаться ненавистью. Господь хочет править один; поэтому Он превращает жизнь Своего раба в муку; от естества почти ничего не осталось, оно находится на последнем издыхании. Человека больше нет, есть лишь самые отвратительные его элементы.
Сурен не может больше ни мыслить, ни учиться, ни молиться, ни совершать благие дела, ни раскрывать сердце Творцу с любовью и благодарностью. Но «чувственная, животная сторона его натуры» еще не умерла, «она погружена в преступления и мерзость». Сюда относятся любые суетные устремления отвлечься каким-то посторонним занятием, ибо это не менее греховно, чем гордыня, себялюбие и тщеславие. Мучимый неврозом и максимализмом, Жан-Жозеф мечтает ускорить разрушение естества, изнуряя себя все больше и больше. Но по-прежнему еще остаются некоторые занятия, дающие ему облегчение. Он отказывается от этих маленьких радостей, потому что хочет «слить внешнюю пустоту с внутренней». Тем самым он отказывается от надежды на помощь извне — пусть уж его естество будет совершенно беззащитным пред Лицом Господа.
Врачи велят ему есть побольше мяса, но он не может выполнить эту рекомендацию. Господь наслал на него болезнь для очищения. Если Жан-Жозеф будет думать об исцелении, тем самым он воспротивится Божьей воле.
Итак, он отказался от здоровья, от работы, от отдыха. Но все еще оставались виды деятельности, в которых столь блестяще проявлялись его таланты и ученость: проповеди, написание теологических трактатов, благочестивые поэмы, которыми Сурен так гордился. После долгих и тягостных сомнений Сурен решает уничтожить все написанное им. Рукописи нескольких книг, а также многие другие бумаги частью изорваны в клочки, частью сожжены. Теперь он «избавился от всего, что имел, и остался совершенно обнаженным перед своими страданиями». Он предался «в руки Труженика, который (уверяю вас) продолжает Свою работу, заставляя меня идти тяжкими тропами, против которых восстает все мое естество».
Несколько месяцев спустя «тропы» стали и вовсе невыносимыми. Сурен уже не может описать свои физические и нравственные страдания. С 1639 до 1657 года он никому ничего не пишет. Все это время он был подвержен странной болезни — патологической неграмотности, то есть он утратил умение читать и писать. Иногда ему трудно было даже говорить. Жан-Жозеф находился в изолированности от всех, с внешним миром не общался. Быть оторванным от людей оказалось нелегко, но во сто крат хуже была оторванность от Господа, на которую он сам себя обрек. Незадолго до возвращения из Аннеси Сурен пришел к убеждению (сохранившемуся на много лет), что он проклят уже при жизни. Ему оставалось только с отчаянием ждать смерти, после которой он попадет из земного ада в ад еще более ужасный.
Духовник и руководство ордена уверяли Сурена, что милосердие Господа безгранично и что всякий живущий не может считать себя окончательно проклятым. Один ученый теолог доказывал это Жан-Жозефу при помощи силлогизмов; другой пришел в больницу, нагруженный увесистыми фолиантами и произнес целую лекцию, ссылаясь на авторитет отцов церкви. Все было тщетно. Сурен знал наверняка, что он пропал, что бесы, над которыми он в свое время одержал победу, уже готовят ему уютное местечко средь языков вечного пламени. Монахи могли говорить все, что угодно, но факты и собственные поступки страдальца не оставляли почвы для сомнений. Всякое событие, всякая мысль и всякое чувство лишь усугубляли отчаяние Сурена. Если он сидел рядом с камином, то оттуда непременно выскакивала нацеленная на него искра (прообраз вечного проклятия). Если он входил в церковь, то непременно в ту минуту, когда священник произносил какую-нибудь фразу о Божьем Суде, об осуждении неправедных — и предназначалось это высказывание для него, Сурена. Когда Жан-Жозеф слушал проповедь, ему всякий раз казалось, что слова о «потерянной душе» предназначены персонально ему. Однажды, когда он молился у ложа умирающего монаха, ему вдруг пришло в голову, что он, подобно Урбену Грандье, стал колдуном и обладает властью вселять дьяволов в тела невинных людей. Именно этим он сейчас и занимается — читает заклятья над умирающим, приказывает Левиафану, демону гордыни, овладеть сим телом; призывает Исакаарона, демона похоти, демона шутовства Валаама и повелителя богохульств Бегемота накинуться на беззащитную жертву, на человека, который, накануне встречи с вечностью, готовится к главному шагу своего бытия. Если в такой миг душа исполняется любви и веры, все будет хорошо. Если же нет… Сурен чувствовал, как в воздухе запахло серой, услышал истошный вой и зубовный скрежет. Оказывается, это он сам, помимо своей воли (а может быть, и намеренно?), призывал бесов, надеялся, что они предстанут перед ним. Вдруг умирающий заметался на кровати и забредил — причем не так, как прежде, о Господе, Христе и Деве Марии, о Божьей благодати и райском блаженстве, но о каких-то черных крылах, невыразимых ужасах и тягостных сомнениях. В полнейшей панике Жан-Жозеф понял, что его собственные подозрения справедливы: он действительно превратился в колдуна! К этим внешним доказательствам того, что его душа проклята, добавлялись внутренние ощущения, словно бы ниспосылаемые ему некой враждебной, сверхъестественной силой. Сурен писал: «Тот, кто говорит о Боге, должен иметь в виду целый океан суровостей и лишений, превосходящих всякое воображение». В долгие часы, полные беспомощности, лежа в параличе, Жан-Жозеф видел перед собой «свидетельства Божьего гнева такой ярости, что с этой болью не может сравниться ничто на свете». Шли годы, один вид страданий сменялся другим, но ощущение того, что Бог враждебен ему, никогда не покидало Сурена. Он верил в это разумом, чувствовал враждебность Всевышнего, как бремя невыносимой тяжести. То было время Божьего осуждения. Он не мог выносить эту муку, но в то же время она никогда не оставляла его.