Как-то раз, когда Саккар изливал свое недовольство перед Каролиной, она сочла своим долгом рассказать ему все:
— Вы знаете, друг мой, ведь я тоже продала… Я только что продала последнюю тысячу наших акций по курсу в две тысячи семьсот.
Он был уничтожен: это была для него самая черная измена.
— Вы продали, вы, вы!.. О боже!
Искренне огорченная, она ласково пожимала ему руки, напоминая, что и она и ее брат предупреждали его об этом. Гамлен, все еще находившийся в Риме, писал письма, полные смертельного беспокойства по поводу этого неумеренного, необъяснимого повышения, которое нужно было затормозить во что бы то ни стало, чтобы предупредить всеобщую гибель.
Накануне она опять получила от него письмо с формальным приказанием продать. И она продала.
— Вы, вы! — повторял Саккар. — Так это вы шли против меня, это вас я чувствовал в тени, это ваши акции я должен был выкупать!
Против обыкновения он не горячился, и она еще сильнее страдала от его подавленности, ей так хотелось образумить его, убедить бросить эту беспощадную борьбу, которая могла закончиться только разгромом.
— Друг мой, выслушайте меня… Подумайте только, наши три тысячи акций дали нам более семи с половиной миллионов. Ведь это нежданная, невероятная прибыль! Все эти деньги ужасают меня, мне просто не верится, что они действительно мои… Впрочем, дело не только в наших личных интересах. Подумайте об интересах всех тех, кто отдал в ваши руки свое состояние, о всех этих бесчисленных миллионах, которые вы ставите на карту. К чему поддерживать это безрассудное повышение, к чему подгонять его? Мне со всех сторон твердят, что катастрофа близка, что она неизбежна… Вы не можете повышать бесконечно, и не будет ничего постыдного, если акции вернутся к своей номинальной стоимости. В этом залог прочности фирмы, в этом ее спасение.
Но он порывисто вскочил со стула:
— Я хочу, чтобы курс дошел до трех тысяч… Я покупал и буду покупать, хотя бы мне пришлось лопнуть… Да, пусть пропаду я и пусть все пропадет вместе со мной, но я добьюсь курса в три тысячи и буду поддерживать его!
После ликвидации 15 декабря курс дошел до двух тысяч восьмисот, потом до двух тысяч девятисот франков. И 21-го, посреди бешеного возбуждения толпы, на бирже был объявлен курс в три тысячи двадцать франков. Исчезла истина, исчезла логика, понятие о ценности извратилось до такой степени, что утратило всякий реальный смысл. Ходили слухи, будто Гундерман, потеряв свою обычную осторожность, зашел очень далеко и рисковал огромными суммами. Вот уже несколько месяцев, как он финансировал понижение, и его потери росли каждые две недели вместе с повышением колоссальными скачками. Начали поговаривать, что он может свернуть себе шею. Все головы пошли кругом; ожидали чуда.
В эту великую минуту, стоя на вершине, чувствуя, как дрожит под ним земля, и испытывая тайный страх перед падением, Саккар был королем. Когда карета его подъезжала к Всемирному банку — этому триумфальному дворцу на Лондонской улице, — навстречу выбегал лакей, расстилал ковер, закрывавший весь тротуар от самых ступенек подъезда, и лишь тогда Саккар благоволил выйти из кареты, торжественно ступая, как монарх, которого оберегают от грубых булыжников мостовой.
10
В конце года, в день декабрьской ликвидации, большой зал биржи был с половины первого битком набит кричащей и жестикулирующей толпой. Возбуждение нарастало уже несколько недель и завершилось, наконец, этим последним днем борьбы, этой суматохой, в которой уже ощущалось начало решительного сражения. На улице стоял трескучий мороз, но косые лучи яркого зимнего солнца, проникая сквозь высокие окна, оживляли одну часть голого зала со строгой колоннадой и угрюмым сводом, казавшегося еще более холодным из-за серых тонов украшавших его аллегорических картин; отверстия калориферов, расположенных вдоль аркад, дышали теплом, которое смешивалось с холодным воздухом, врывавшимся из поминутно растворяемых решетчатых дверей.
Игравший на понижение Мозер, еще более озабоченный и желтый, чем обычно, столкнулся с повышателем Пильеро, горделиво выступавшим на своих журавлиных ногах.
— Вы знаете, говорят…
Но ему пришлось повысить голос, так как слова его терялись среди все возраставшего шума разговоров — ровного, монотонного гула, похожего на неумолкаемый рокот вышедшей из берегов реки.
— Говорят, что в апреле у нас будет война… Другого конца и быть не может при этих колоссальных вооружениях. Германия не даст нам времени применить новый военный закон[22], который будет принят палатой… К тому же Бисмарк…
Пильеро расхохотался:
— Оставьте меня в покое с вашим Бисмарком!.. Я сам, я лично разговаривал с ним целых пять минут этим летом, когда он приезжал сюда. Он, по-видимому, очень славный малый… Уж если даже ошеломляющий успех Выставки не удовлетворяет вас, то я, право, не знаю, что еще вам нужно. Полно, дорогой мой, вся Европа принадлежит нам.
Мозер безнадежно покачал головой. И, все время прерываемый толкотней толпы, он продолжал высказывать свои опасения. Состояние рынка слишком благополучно. Его чрезмерное полнокровие обманчиво, как нездоровый жир чрезмерно тучных людей, Благодаря Выставке расплодилось слишком много дел, люди слишком увлеклись, спекуляция дошла до сумасшествия. Да вот хотя бы эти три тысячи тридцать франков Всемирного — разве это не чистое безумие?
— Ага! Вот оно что! — вскричал Пильеро. И, наклонясь к нему, проговорил, отчеканивая каждый слог:
— Мой милый, сегодня вечером мы закончим на трех тысячах шестидесяти… Все вы полетите кубарем, предупреждаю вас.
Мозер, хотя и легко поддававшийся чувству страха, тем не менее недоверчиво свистнул. Подчеркивая свое мнимое спокойствие, он стал смотреть по сторонам и с минуту изучал женские головки, которые сверху, с телеграфной галереи, заглядывали с любопытством в этот зал, куда вход им был запрещен. На щитах были начертаны названия городов; капители и карнизы, испещренные желтыми пятнами сырости, вытянулись в длинную тусклую линию.
— А, это вы! — воскликнул Мозер, опустив голову и увидев Сальмона, улыбавшегося ему своей неизменной глубокомысленной улыбкой.
И вдруг, заподозрив в этой улыбке подтверждение того, что сказал Пильеро, он прибавил в испуге:
— Послушайте, если вы что-нибудь знаете, скажите. Я рассуждаю очень просто. Я заодно с Гундерманом, потому что Гундерман — это Гундерман, не так ли?.. Когда ты с ним, все кончается хорошо.
— Да кто вам сказал, что Гундерман играет на понижение? — посмеиваясь, спросил Пильеро.
У Мозера глаза полезли на лоб. Биржевые сплетники давно говорили, что Гундерман подстерегает Саккара, что он финансирует игру на понижение против Всемирного банка, собираясь сокрушить его одним внезапным ударом при какой-нибудь ликвидации, когда наступит время раздавить рынок своими миллионами. И этот день обещал быть жарким именно потому, что все предсказывали на сегодня сражение, беспощадное сражение, в котором одна из двух армий будет уничтожена. Но разве можно быть в чем-нибудь уверенным в этом мире лжи и коварства? Самые точные, заранее известные вещи оказываются при малейшей перемене ветра источником мучительных тревог и сомнений.
— Вы отрицаете очевидность, — пролепетал Мозер. — Правда, я не видел ордеров на продажу, и нельзя утверждать что-нибудь определенное… Послушайте, Сальмон, что вы скажете на этот счет? Не может же Гундерман отступить, черт возьми!
И он совсем растерялся, увидев молчаливую улыбку Сальмона, которая показалась ему еще более тонкой, еще более загадочной, чем обычно.
— Ах, — продолжал он, указывая движением подбородка на проходившего мимо толстяка, — вот если бы этот высказался, мне стало бы легче на душе. Уж он-то знает, что делать.
Это был знаменитый Амадье, все еще пожинавший плоды своей удачной аферы с Сельсисскими рудниками: акции, купленные им по пятнадцать франков в минуту бессмысленного упрямства, были проданы затем с барышом чуть ли не в пятнадцать миллионов, и все это неожиданно, без всяких расчетов, случайно. Он славился своими необычайными финансовыми талантами, у него была целая свита, ходившая за ним по пятам в надежде поймать какую-нибудь фразу и угадать по ней, как играть.
— Вздор! — вскричал Пильеро, верный своей излюбленной теории риска. — Лучше всего идти своим путем, наудачу… Существует только везение и ничего больше. Одному везет, другому нет, так зачем же раздумывать? Каждый раз, когда я слишком долго думал, у меня ничего не выходило… Знаете, что я вам скажу, — пока этот господин будет стоять на своем посту и поглядывать так, словно хочет все проглотить, я покупаю!
И он показал на Саккара, который только что пришел и занял свое обычное место — слева, у колонны первой аркады. Как у всех директоров крупных банков, у него было на бирже свое место, где его всегда могли найти служащие и клиенты. Один только Гундерман намеренно не показывался в большом зале биржи, он даже не посылал сюда официального представителя, но чувствовалось, что у него здесь целая армия и что, даже отсутствуя, он царит здесь как полновластный хозяин, с помощью несметного легиона маклеров и агентов, приносящих его ордера, не говоря уже о ставленниках, столь многочисленных, что каждый присутствующий мог оказаться тайным солдатом войск Гундермана. И с этой-то неуловимой и вездесущей армией боролся Саккар, боролся один, с поднятым забралом. Позади него, у колонны, была скамья, но он никогда не садился и простаивал на ногах все два часа биржевых операций, словно презирая усталость. Иногда, забывшись, он только прислонялся плечом к каменной колонне, которая на высоте человеческого роста потемнела и отполировалась от всех этих прикосновений. И на сероватой гладкой отделке здания выделялась многозначительная деталь — блестящая жирная полоса на дверях, на стенах, на лестнице, в зале — гнусная кайма из пота нескольких поколений игроков и воров. Очень элегантный, очень подтянутый, как все биржевики, Саккар в сюртуке из тонкого сукна и в ослепительном белье выглядел на фоне этих стен с черным бордюром человеком светским, спокойным и беззаботным.