Глядит как-то. Сказал я ему: «Поставь-ка вон этот ящик от печки подале, а то как бы от огня не разогрелось, храни бог»… Потому политура была в ящике-то, спирты… Сказал я ему, а он так и выпучился на меня. То на меня глядит, то на ящик. Поглядел, поглядел и ушел. Вот жду его так с четверть часа — нет. Пошел в сени, самовар стоит холодный. Думаю, не за водой ли ушел? Позвал — нет ответу. Истинно чудеса творятся! Достал балык — захватил я его из Москвы фунта два, хороший осетровый балык, восемь гривен фунт, — достал балык, хлебца отрезал ломоть, да на белый-то хлеб положил его, вроде бутерброту, положил, значит, перекрестился и только было, господи благослови, рот разинул, гляжу — как есть вокруг всего дому засвистали в свистки, затрещали, заверещали, а плотники в окна рыла пялят… Бросил я этот бутерброт, сунулся было в дверь, хвать — и наскочил на бляху. И Родион тут, указывает на меня и говорит: «Вот он!» Меня и сцапали человек восемь народу. Сцапали и поволокли… Я кричу, вопию: «Что такое, помилуйте…» — «Там разберут!» — «Хошь одеться, говорю, дозвольте — холод, осень!» — «Там у нас дамского полу нету!»… Вцепились, хоть что хошь! Не понимаю. Думаю — не придумаю. Волокут1 А кругом плотники, рабочие, сторожа, дворники… Господи, боже наш! Что такое, за что? «Помилуйте, вопию, я купец, домохозяин, капитал имею… У меня дети… Супруга…» А мне в ответ: «В Москве у такого-то, мол, вокзала тоже домохозяева жили, тоже с супругами»… Как услыхал народ про это самое, та-а-к и надвигает! Вижу я, дело худо, попал я в кашу, а в каком она смысле — и не знаю… Как про дорогу-то упомянули, так у меня и у самого-то дух замер… Ни в чем не виновен, разрази меня гром, ежели я… Сам со слезьми моими… и кровь свою отдам… Чист пред богом весь, а испугался! «Ну-ка, думаю, какое-нибудь окажется касание, бог его знает? Что такое? Что будет?» Все нутро так у меня и занялось холодом… Думаю: «Храни бог, за жену возьмутся — умрет! Ведь с единого взгляду кончится. А как узнает, тоже обомрет». Окончательно сказать, обомлел и ничего не помню, не понимаю, трясусь, и без шапки… Шел-шел… Вдруг мне и вступи мысль: «А что, как все это одно разбойство? Ведь был же в Москве случай: тоже вот так-то приехали на Рогожское кладбище в полной форме, захватили деньги и уехали, а наконец того оказалось, что приехали воры». Вступи мне это в голову — меня и рвануло за сердце: «Что, мол, я за дурак такой — дался в обман! Ведь дома деньги остались, сот семь с прибавкой… Что же я дурака-то строю?» Как вступило это мне в мысль, думаю: «Не распорядиться ли мне своим средствием?» А вы сами, господа, видите, кажется, не похож я на грудного ребенка… (Рассказчик поднялся во весь свой гигантский рост, тряхнул исполинскими плечами и, стремительно засучив рукав, обнаружил огромнейший кулачище…) Кажется, можно назвать, что имею свой материал? А тут, в таком деле, так у меня сразу прихлынуло силищи во все места: и в шею, и в грудь, и в ноги, и в кулак вступило такое железное расположение духа, что я, недолго думая, ка-ак тряханул, да ка-ак почал лудить, да как почал вклеивать, да как почал конопатить, надставлять да притукивать, приколачивать да засмаливать, как почал раздавать лещей, судаков и осетров кому в нос, кому в лоб, кому в разные места — гляжу: распространено вокруг меня пространство, и стою я, как Минин-Пожарский на Красной площади, в одной рубахе, а народ в прочих местах как рыба бьется на сухом берегу: стало быть, кто головой воткнулся в лужу, кто в плетне застрял, выбивается не выбьется — словом сказать, расшвырял я нечистую силу так, что можно сказать — яко тает воск! Стал я посередке этого самого плац-параду и говорю: «Что вы со мной, разбойники, затеяли?»
Великолепен был гигант-купец в эту минуту, но еще великолепнее был парень, который слушал рассказ купца. Когда купец говорил о том, как он «наклеивал» и «притукивал», делая при этом соответствующие жесты, — и руки, и ноги, и весь корпус парня так и ходили ходенем; смотря на купца, парень никак не мог удержаться от подражания его жестам, двигал локтями, совал кулаками в пространство и не раз попадал в тонкую красного дерева дверь каюты. «Ты что тут дверь-то ломаешь, истукан этакой!» — сурово заметил ему буфетчик; но парень хотя и оглянулся на него, но, видимо, ничего не понял из его слов, да и купец также вошел в такой азарт, что ни на парня, ни на буфетчика, ни на публику, которая не могла удержаться от улыбки, не обращал никакого внимания.
— Что вы тут затеяли, бессовестные? — продолжал он вне себя. — Где такие права? Нешто можно так по закону? Что за разбойство такое… Только подступись, убью на месте! Расшибу без остатка… — Читаю им этакую рацею, а того и не вижу, что стали они опоминаться да опять ко мне. Глянул назад, а там уж эскадра-то эта самая и подплыла… Подплыла, да как навалится на меня сзаду, да как подсвиснет — только я и свету видел!.. «А, так ты при исполнении обязанностей! А-а-а, так ты такими делами занимаешься?.. Ящик у тебя…» — «Коли так, вышибай, ребята, из купчины дно! (Парень прыснул со смеху, но удержался…) Вышибай ему днище!..» И пошло… Свистки верещат, трещетки трещат, колотушки стучат, а изо лба у меня огонь брызжет, из ушей огонь, а шею все одно каленым железом пекут… Слышу: «Об нем строгая телеграмма… У него ящик…» — «Братцы, кричу, там политура!..» — «А-а-а, гудят, политура! Разделывай его, ребята, под орех!» (Парень не вытерпел, прыснул со смеху, хотел выскочить в коридорчик под лестницей и, со всего размаху треснувшись о притолоку головой, буквально со смеху покатился под лестницу. Рассказчик сурово поглядел на него, но продолжал.) И разделали, братцы мои! Так разделали, что и не помню и не знаю, и что такое, что, где, куда. Жив ли я, помер ли — ничего не знаю! Уж только так… (Рассказчик согнулся, опустил беспомощно руки и стал говорить как-то беззвучно, точно каким-то утробным дыханием…) Уж еле-еле… Господи! Батюшка… Матушка… Бессловесно и бездыханно… И уж несли ли меня, или сам шел — ничего не помню… Знаю одно: очутился я в темном месте и весь болен; все суставы ноют, все кости болят — окончательно жду смерти (рассказчик медленно опустился на диван). Вспомнить — так и то страшно, перед богом, а не то что… — Ну-ка, любезный, дай-ко мне лимонадцу да рюмочку коньяку!..
Последнюю фразу, обращаясь к буфетчику, рассказчик произнес утомленным голосом; но тотчас же переменив тон, уставился на парня и сказал не без некоторого раздражения в голосе:
— Ты чему, Еруслан этакой, радуешься? Ты чего там ржешь? Рад, что купца-то прижучили, любо?.. Как вам не любо! Первое для вас удовольствие, игра. Робята малые… Знаю я вас довольно хорошо… Он робенок (рассказчик обращался к публике), а вот возьмет тринадцати четвертей дубину, так с одного маху человека прекратит, а потом в деревне, как малый робенок, на одной ноге скачет, в городки играет… Дитё… стоеросовое! Пороть-то вас ноне стало некому!..
— Н-ну! — как-то обидевшись, промычал парень из коридорчика.
— Чего — ну?.. Я видел, как ты ржал-то.
— Чего ты тут толчешься? — сказал парню буфетчик мимоходом, подавая купцу лимонад на подносе. — Не твое тут дело, пошел к своему месту.
— Куда я пойду?
— Пошел, говорят тебе!.. Все двери обломал тут… Убирайся!!.
Парень нехотя поплелся по лестнице вверх, но не ушел, а сел на верхней ступеньке.
— Скажите, пожалуйста, — сказал один из военных, — куда же девался ваш аптекарь?
Рассказчик выпил лимонад, отер бороду и усы и сказал:
— А аптекарь-то — эво уж где в эфто время! Уж он, брат, к Соловецким монастырям подкатывает на курьерских… Его уж мчат на всех парусах, а за что — и сам не знает! «И за что, говорит, сам не знаю! Думаю — ничего не придумаю!» Это уж после он мне рассказывал… Как приехал я, говорит, в Москву, взял номер, сходил по делам, закупил припасу, накатал пирюль, да случись что-то, какая-то задержка, к Патрикееву-то он не попал. Не попал к Патрикееву, адреса моего тоже у него нету; вот он взял, обшил коробку, написал адрес и думает, что «отправлю, мол, завтра». Только что он это все уделал — дело было под вечер — глядь, пришел к нему приятель. «Поедем, говорит, к арфисткам за город!» — «Поедем!» Сели на извозчика, поехали. Ну, само собой, и швеек каких-нибудь там присоединили к себе для компании, холостым делом… Попили, погуляли, провели время, и воротился мой аптекарь с большущей мухой… Как пришел, говорит, повалился, так и захрапел. Слышу, гремят в дверь что есть мочи… Такой треск и гром. Как ни был хмелен, а очнулся… Уж утро на дворе. Очнулся, отворил — хвать, ан эта самая эскадра средиземная и вплыла. «Пожалуйте!» — «Куда?» — «Туда-то». — «Помилуйте, что же так, по какому делу?» — «А уж это там видно будет!» Аптекарь мой спьяну-то забурлил было, а ему говорят: «Хуже будет! Уж лучше добром…» Что тут делать?.. Оделся, идет, да и схватись пирюли спрятать. Как стал он прятать, а у него спрашивают: «А это что такое?» — «А это, говорит, так»… И прячет. Те видят, что человек прячет что-то, — отнимать. Аптекарь не дает, боится — ну-ко расследуют… А пирюли-то вредные, и на коробке-то его имя и фамилия поставлены, — вот он и уперся. «И оставить-то, говорит, в нумере тоже побоялся: думаю, начнет кто-нибудь любопытствовать, проглотит — ан и беда…» Вот он и хотел спрятать к себе в рукав… Ан нет, не дали! Кончилось тем, что один из гостей треснул его по плечу, коробка-то и выпала. Те подхватили и поехали. Приехали в канцелярию, и не прошло полчаса, как подошли к моему аптекарю, спросили фамилию — да на тройку да марш… И пошла писать.