Я окинул взглядом его костюм, а потом посмотрел через его плечо на музей. Мне было трудно начать, я испытывал некоторое смущение, как если бы собирался произнести что-то рискованное или постыдное.
— Это ведь Вавилонская башня, да?
— Да. Это попытка.
— Мы здесь строим Вавилонскую башню.
— Да, строим.
— О'кей. — Я выпустил его руку и потупился. — Я даже не потрясен. Почему бы и нет?
— А когда вы поняли?
— Сегодня в кинотеатре. Мы с Палмом пошли на новую серию «Полуночи». И совершенно внезапно минут через двадцать после начала фильма я начал понимать все, что говорилось с экрана. А потом и все, что говорили вокруг на разных языках.
— Да, вы это можете, Гарри. Я сейчас говорю с вами по-арабски. Расскажите, что случилось потом.
Никакого изменения в его речи я не заметил. Слова звучали точно так же, как и раньше, не изменились ни тон, ни выговор. И потом на протяжении всего этого проведенного нами вместе вечера он время от времени останавливался и говорил мне, на каком языке разговаривал последние пять или десять минут. Этих языков было множество. И ни разу я не заметил разницы. Ни разу не почувствовал, что он переходит с одного языка на другой для того, чтобы точнее выразиться или воспользоваться более подходящим словом. Он просто говорил, а я понимал. Я знаю женщину, которая занимается синхронным переводом. Она превосходно знает французский. Но, тем не менее, по ее словам, невзирая ни на что, всегда возникает едва заметная пауза между тем, что говорится на одном языке, и переводом на другой. Иначе и быть не может, поскольку мозгу требуется хотя бы несколько мгновений для решения проблемы инверсии и склонения с тем, чтобы совершить «прыжок» не только точно, но и максимально близко к оригиналу. Это она так называет его — прыжок, и, по-моему, это очень подходящее слово. Она как бы приравнивает это к прыжку с одной крыши на другую. Но в тот вечер с Хазенхюттлем нам не приходилось никуда прыгать. Перед нами была дорога, прямая дорога языка, следовать по которой не составляло ни малейшего труда.
Я рассказал ему о том, как ушел из кинотеатра и мотался на машине, пытаясь сохранить рассудок и в то же время понять, что происходит. Он поинтересовался, каким образом я «соединил точки» и наконец пришел к пониманию, я ответил, что никакого соединения не было — было лишь осознание абсолютной очевидности происходящего, явившееся как только ко мне вернулись дыхание и спокойствие, позволяющие отступить на шаг И хорошенько все обдумать.
— Но почему именно я? Потому что я такой хороший архитектор или потому что я был учеником Венаска?
— Ни то, ни другое. Просто в вас правильная смесь веры, таланта и самонадеянности.
— Но что сделал я лично? Насколько я понимаю, я вовсе не начинал с нуля. Все это было мне дано. Вдохновение пришло извне. Это не мое здание, не мой проект. Оно ваше или того, кто над вами.
— Нет, Радклифф, оно ваше. Оно не может не быть вашим, иначе бы его вообще не было. И вдохновение было вашим, и концепция, и проект. И сон о Лейн-Дайере тоже был ваш.
— Да будет вам, ведь это вы дергали меня за ниточки несколько месяцев подряд! С того самого дня, когда мы с вами познакомились в самолете на обратном пути из Сару. А как насчет нашего разговора с Клэр? Мы как раз вспоминали Вавилонскую башню, а вы по-прежнему продолжаете убеждать меня, что все это не подстроено? Я не такой дурак, Хазенхюттль!
— Хотите верьте, хотите нет, но мы к этому вашему с ней разговору не имеем ни малейшего отношения. Мы вообще крайне мало вмешиваемся в вашу жизнь.
— Ладно, тогда скажите, как именно вы в нее вмешивались. Начнем с этого. Теперь, когда я придумал правильный ответ на самый главный вопрос, почему бы вам хоть ненадолго не спуститься на землю и не дать мне несколько обещанных ответов? Как насчет того, чтобы хоть слегка намекнуть на то, что именно происходит, а? Сегодня ведь мой вечер, приятель! Сегодня я не только понял, что знаю все языки в мире, но еще, по вашим же словам, создал, да, создал в одиночку Вавилонскую башню для покойного султана Сару… в виде Собачьего музея! По мне, так все это звучит чертовски разумно. А так ли это чертовски разумно с вашей точки зрения?
— Что вы хотите узнать?
— Почему. Почему я? Почему это? Почему Башня? Почему?
Вместо того, чтобы немедленно ответить, он запрокинул голову и взглянул в небо. Опасаясь, что с неба сейчас может спуститься что-нибудь этакое с нимбом или с трезубцем, я тоже посмотрел вверх. Там не было ничего, кроме мигающих огоньков летящего на север самолета. Не опуская головы, он заговорил:
— Дожидаясь вас, я наблюдал, как разговаривают две собаки. Они делают это с помощью мочи, вы, наверное знаете. Одна собака мочится на стену, это ее послание. Другая подходит, нюхает, затем брызгает ответ. Эти две, чтобы переговорить, задирали лапы, наверное, раза четыре.
Все дело в общении, Гарри. Все разговаривает со всем остальным, старается быть услышанным, хотя и без особого успеха. Помните, в семидесятые годы вышла книга насчет того, что растения тоже наделены чувствами и что, если вы отрываете у растения листик, оно вскрикивает? Вокруг нас один большой говорящий мир. Собаки мочатся на стену, растения кричат, дельфины свистят… Все разговаривает со всем, но никто ничего не понимает. Мы даже себе подобных не понимаем! Подумайте, на скольких языках и, тем не менее, как все же мало мы говорим. Или насколько мало людей хорошо или хоть мало-мальски ясно говорит даже на родном языке. Человечество только теперь начинает осознавать все огромное разнообразие языков, существующих в мире, помимо их собственного, и это уже ужасно пугает его. Посмотрите, как люди насмехаются над самой идеей кричащих растений или посланий из космоса.
«На всей земле был один язык и одно наречие. Двинувшись с Востока, они нашли в земле Сеннаар равнину и поселились там». Помните эту часть истории, Гарри? «И сказали друг другу: наделаем кирпичей и обожжем огнем. И стали у них кирпичи вместо камней, а земляная смола вместо извести. И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес; и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли».
— Толстяк повернулся и указал на музей. — Интересно, большинство художников изображает Башню в виде зиккурата или чего-то устремляющегося ввысь спиралью. Но единственным, что в те времена устремлялось спиралью вверх, был язык. Прямо в небо. Самой главной ошибкой Человека была попытка создать нечто столь же завершенное и отчетливо осознаваемое, как язык, которым он уже обладал. Язык, который понимали все и абсолютно все на свете, Радклифф. Сейчас этого почти невозможно себе представить, но сегодня вечером, когда ваши уши открылись для любого произносимого вокруг слова, причем неважно на каком языке, вам хоть отчасти довелось познать это. А теперь представьте себе тот же самый дар, только уже для тысяч, для миллионов. Те люди понимали не только человеческий язык, но и язык воды, крови, песка, пчел, цвета… Все говорило на одном языке. Вот как обстояли дела во времена до Башни. Вот почему человеческая жизнь была такой гармоничной, что люди даже решили приняться за строительство некоего сооружения из «кирпичей и земляной смолы», могущего стать эквивалентом их возможностей. Но возвести его они решили вовсе не в знак благодарности Богу, наградившего их священным даром понимания. Нет, они решили построить его потому, что их смущало и не удовлетворяло богатство языка Бога и им хотелось создать свой собственный язык — язык предметов. Башня должна была стать его началом. Буквой «А» их нового алфавита. Какая глупость! Как они посмели подумать, что способны на это. Представить, что способны создать такое в камне…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});