Сгорбилась на коридорной табуретке, колени к подбородку притянула, под пальто засунула. Раскачивается, как загипнотизированная, в такт клокочущих желчью мыслей.
Беги от себя, Марина! Беги, потому что это уже не ты!
Кладу трубку, резко дергаю за провод, выдираю его вместе с розеткой и куском еще не обработанной стенки. Забираю аппарат с собой. В конце концов, его купила сюда моя бабушка!
Все складывается само собой. Там — Димка и касание пальцев при свечах. Тут — Рыбко-Лиличкины угрозы, тошнотворные Вадимовны, выселение из родного дома и друзья, разбредшиеся по Любочкам. Там — свобода, здесь — сплошь обязанности, и сплошь не по моему профилю. Там — нужна, здесь — все что могла, давно сделала…
Вот только бабушкин телефон в комнату отнесу, чтоб не доломали бестолочи… Зажгу свечи… Помнится, где-то полбутылки коньяка у меня еще оставалось. А Димка заходил, а я не предложила… Как могла забыть?
* * *
Не горюйте обо мне, родимые! Не принимайте фальшивых соболезнований, посылайте все традиции подальше, и пляшите на похоронах празднично. Смерть кажется несвоевременной только сочувствующим. Для умершего она — торжество. Камень с сердца, гора с плеч! Отныне и навсегда… Никуда не нужно бежать, никому не важно доказывать, все просто, прозрачно, легко и призрачно… Реализация права на свободу, отмена всех тревог, вожделенная гармония… Да пребудет!
хозяину и основателю всего сущего,
властителю душ и распределителю судеб
Богу Господу Всемогущему
послушной дочери
Бесфамильной Марины Сергеевны
Заявление
Прошу уволить меня по собственному желанию в связи с досрочным выполнением всех возложенных задач.
С правилами, порицающими просьбы об отставке, ознакомлена, но не согласна. Считаю необходимым внести параграф об исключениях, к коим без сомнения отношусь.
2 декабря 2006 года
Бесфам — тут нужно нарисовать ее подпись!
P.S. Также прошу в ближайшее время рассмотреть мою кандидатуру на предмет прощения — ничего непозволительного не делаю, поступаю по совести, жить дальше — вот это был бы грех…
Радуйтесь за меня, оставшиеся! Искрометно хохочи, моя Сонечка, напейся до шепелявленья, затяни под стол кого-нибудь начинающего — ты же любишь юных и не отесанных, — наслаждайся там в тайне от Пашеньки собственной опытностью… Не прогоняй жизнь! Пусть бьет ключом. Не упуская время, пока она тобой еще интересуется!
Не завидуй, Зинаида Марковна, придет и твой черед! Узнаешь, почувствуешь по завершенности всех хлопот и тягостному томлению. Не стесняйся тогда, не тяни чужую лямку, пиши прошение об уходе, и сигай к нам не задумываясь… Когда жизнь становится в тягость и перемен никаких не хочется — это не депрессия — это зов. Сигнал свыше, мол, все, что должна была, ты уже выполнила и свободна теперь, вольна делать, все, что заблагорассудится… Страшно? Значит, еще не все сделала. Страх — это не прилив адреналина в кровь — это предохранитель, который мешает тебе сбежать, не довыполнив программу.
Все вместе взденем бокалы к небу!
«Свинтус! Прости все хлопоты. Нагружаю тебя ими в последний раз. Не похорони живой, помни мою клаустрофобию. Люблю тебя навсегда, как однокровного. Не злись — прости, если не понимаешь…
Маме и Нютке, когда увидишь, объясни, что поступаю правильно. Скажи «пошла на повышение». Никогда их не брошу, по мере сил буду опекать и слать сигналики».
Не берите меня в голову, глупые!
Не верь, Лиличка, ни слову, из мною наговоренного. Судьбы, как кожа — умирают вместе с носителями… Никакой сюжет не обязан повториться, а если обязан, то, как ни юли, все равно повторится. Если получится, в ближайшее же время этот вопрос выясню, и тебе напишу где-нибудь на бардачке машины проявляющимися чернилами… Ха-ха! Страшно? Пока же считаю, что никакая осознанность тут ни при чем. И менять себя против своей природы нельзя… А если станешь менять — упаси тот, кого не имею права величать по имени до уведомления о прощении — то, поломаешь себя и превратишь в гору тусклостей, и первым, кто заметит твое затухание, будет Рыбка, и станет несчастнее всех несчастных от обладания такой тухлятиной, и все обернется еще хуже, чем я предсказывала…
Выпьем, за тех, кто не тухнет!
«Дорогие друзья-сотоварищи! Не отклоните последней просьбы. Предупредите Артура!
Не хочу, чтоб из-за меня он попал в неприятности. Почитайте его стихи — поймете, отчего так беспокоюсь, и сами обеспокойтесь тоже. Артур, как поэт — заслуживает.
Теперь глупое эгоистичное — обелите мое имя, объясните, что никогда не подличала. Это мелочь, но мне ох как важно и ох как хочется…»
Не опасайтесь, непричастные! Не от вас бежала, тетки из редколлегии! Не печальтесь. Найдутся еще молодые крепкие пигалицы, на которых вы свои педагогические таланты выместите. И потянутся они к вашим правильно скроенным, бездушным, но совершенным правилам, и замрут благочестиво у ваших ног, и заплывут жиром, и юбки станут носить ниже колена и без разрезиков, и ручку за зарплатой ладонью вверх тянуть, как за подаянием, и глядеть будут жалобно и умоляюще… А тех, что не потянутся, вы из Москвы прогоните. И не страшно вам тогда будет ходить по улицам, потому что, во-первых, не перед кем будет комплексы ощущать, а во-вторых, маньяки все переведутся, или помрут с тоски, или следом за пигалицами переедут.
Радуйтесь, юные журналисточки: такие как я, покидают этот мир рано и освобождают насесты для ваших лапок. Цепляйтесь, девочки!
«Дорогие государственные органы. Если придете — а вы придете, уверена — не топчитесь по ковру в обуви. В моем уходе — заявляю в здравом уме и трезвой памяти — прошу никого не винить. Ни на что не в претензии. Ничем не обижена. Спасибо, что дозволяли дышать и, даже когда кричала сильно — не трогали. А то, что не слышали призывов о помощи — так это не от вашей черствости, а от моей природной интеллигентности: понятным вам языком говорить не выучилась…»
Мама… Пред тобой одной виновата, тебя одну бездушно травмирую… Записку не оставлю, чтоб ты не хранила, и душу свою не раздирала, перечитывая. Все хорошо, мама. Все своим чередом. Много позже встретимся — тебе Алинку еще на ноги ставить! — много позже встретимся, сядем в палисадничке, вжавшись друг в друга плечиками… сядем в палисадничке, тогда объясню.
Слезы? Это от счастья, мама. От чуда легкости избавления… Да что они нам? Пусть себе льются, раз им так хочется…
Все, пойду. А то сейчас Масковская ванну займет, век трубы не допросишься… Стоп, какая Масковская? Все ж разъехались… А ремень Свинтусовский очень кстати пришелся. Вот она — резолюция на заявлении — все под рукой, все так ладно складывается…
Иду к тебе, Димочка… Не торопи, дурбецело. Никуда не денусь уже. А страшно как! Нет, не страх смерти… за кого ты меня принимаешь? Страх жизни, миленький, страх бытовых неурядиц…. Вдруг труба оборвется, не выдержит? Это ж скандал будет, затопим ведь, а соседи буйные. И крючок в двери хиленький… Ворвутся агрессивные-необузданные, а я стою тут, голая, на краю ванны, вместо клеенки этой нашей идиотской душ зашториваю… Или валяюсь в луже, к трубе ошейником пригвожденная… Ворвутся, затопленные — а я тут. Что они про меня подумают?
Прости, Димочка, мое малодушие. Отпустило уже. Прочь, хлопоты будничные, прочь, сиюсекундные! Не ваша я — уже одной ногой в вечности! Врубай, Димка, музыку. Громче врубай, пусть порадуются! Фокстрот хочу! Именно! О, как заводит, как пронизывает. Спасибо, мальчик мой. Бери меня, веди меня, действуй… Потанцуем?
Раньше ходила по лезвию бритвы,
Резала ступни, чтоб хвастать порезами…
Не впечатляет –
Ни тебя, ни меня, ни вечность.
Толку в сдирании корок с чужих отболевших царапин?
Надо резать в прямом эфире!
Смотрите, как сыплются капли…
Мама!
Объективный взгляд
Висит. Барахтается в зеркале, как пронзенный червяк на удочке. А руки-то слабые, не подтянуться, не удержаться, не вырваться. Подбородком к трубе тянется, шею вытянула, глаза залиты… Жалкое зрелище, омерзительное.
Фу-у-х, дотянулась ступней до опоры. Вот она, ванны кромочка.
Замерла в припадке трезвости. Осколки сердечного приступа с диким стуком из ушей выскакивают… Спокойно! Поигралась и хватит… Что творишь, безумная? Осознание, острым приступом:
Цветаева повесилась на ремне, подаренном Пастернаком перед эвакуацией для удобства переноски чемодана. Цветаева писала за считанные дни до смерти заявление с просьбой принять ее работать посудомойкой в столовую. Цветаева оставила три предсмертных записки: Муру — самому близкому; «дорогим товарищам», что должны были довезти Мура до Чистополя; предполагаемым опекунам — Асееву и его жене — которых умоляла о Муре заботится… Конечно, каждый пишет о своем… Но ведь именно три записки! Все сходится!