– Вперед, за мной, – дал я команду и двинулся в зал первым, за мной все наши. Редько, стоя в стороне, наблюдал за нашей демонстрацией, желваки играли на его скулах. Он был неглупый человек и понял, что может нарваться на открытое неповиновение при большом числе зрителей. Я подумал, что он «затаил некоторое хамство», как говаривал Зощенко, и разделается со мной позже. Однако, никаких «оргвыводов» не последовало. Очевидно, Редько понял, что наш прорыв выглядел в глазах начальства лучше, чем его буквоедство.
Еще о литературе. Конечно, – отступление. Фадеева за «Молодую гвардию» подвергли жестокой критике: он показал комсомол и молодых комсомольцев действующих самостоятельно. А где у вас, товарищ Фадеев, руководящая роль Партии? Несчастный писатель искромсал всю книгу, цельную и поэтическую, чтобы показать эту самую роль. Заодно сделал большой шаг навстречу своему грядущему суициду…
А еще мы тогда читали выступления Жданова и постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», где впервые, хотя бы в цитатах, познакомились с «пошляком Зощенко», «блудницей Ахматовой» и некоторыми другими. Стихи Хазина(?), описывающего пушкинским стихом приключения Евгения Онегина в советском Ленинграде я помню до сих пор:
В трамвай садится наш Евгений.
О, бедный милый человек!
Таких телопередвижений
Не знал его непросвещенный век.
Судьба Онегина хранила:
Ему лишь ногу отдавили,
И только раз, толкнув в живот,
Ему сказали: «Идиот!».
Он вспомнил давние порядки,
Решил дуэлью кончить спор.
Полез в карман он, – взять перчатки,
Но их давно уж кто-то спёр.
За неименьем таковых,
Смолчал Онегин и притих.
А вот две записи в дневнике о моих мечтах и планах, которые никогда уже не будут выполнены, во всяком случае, – так, как тогда хотелось. Первое – мечта о небе. Неизвестно, откуда она возникла, до сих пор я не поднимался в небо выше скирды, откуда и упал. Подъем выше в казахстанских горах вряд ли можно считать полетом ввысь. Военкомат послал всех допризывников в Жмеринку на рентген и медкомиссию. По моим настойчивым вопросам, комиссия признала меня годным к службе в авиации без ограничений, т. е. – в летно-подъемном составе. Я «дико размечтался» о небе; сорвалась когда-то авиационная спецшкола, – теперь открывался путь прямо в летное училище.
Вторая мечта была, пожалуй, еще объемнее, что ли. Я мечтал написать «хорошую книгу». Путаные рассуждения на эту тему занимают целых две страницы в дневнике.
Разочарованный взгляд из будущего. Мечты, мечты… Как-то они исполнялись, но не совсем полноценно, что ли. В небо я, например, все-таки поднялся, но не для того, чтобы летать в нем как орел, а чтобы падать, как камень. Книгу я тоже написал, только вместо интересных людей она населена всякими железяками, и вряд ли ее можно читать как «Трех мушкетеров»…
Вот одно время мечтал я стать моряком. Как будто и стал им: 33 годика черная шинель военного моряка давила на мои плечи. Но не пришлось мне вращать штурвал на океанских просторах, все больше пассажиром плавал, один месяц вообще в трюме жил, когда корабль долбил арктические льды. Правда, позвоночник себе я повредил навсегда во время жестокого шторма в Баренцевом море, спасая своих матросов…
С Той, о которой фактически все дневники, тоже ничего не сложилось. Последняя запись в последней тетрадке – последнее письмо к ней с объявлением разрыва. Там есть душераздирающие строки: «Только память о розовой бумажке, в которую ты обвернула свою фотокарточку, заставляет меня писать. Ира, любовь моя, а я ведь ни разу не поцеловал тебя… Я рад, что во мне нашлись силы покончить со всем сразу… Желаю тебе много хорошего и светлого счастья, Ирина».
На этой фотокарточке в розовой бумажке была подпись, как водится в провинции:
Не беда, что здесь нет красоты —
Это образ души одинокой.
Но быть может и эти черты
Тебе вспомнят о дружбе глубокой.
(Верно, кажется: «Вам напомнят», но нельзя же ко всякой выхухоли обращаться на «Вы»).
И фотокарточку, и розовую бумажку нашла в архиве и разорвала на мелкие клочки моя юная любимая жена. Это было ее законное право наглухо закрыть эту страницу моей жизни. Силой компьютера я смог восстановить образ прежних воздыханий только из групповых фото. Кстати, о подписях с обратной стороны фото. Приведенная выше – не самая крутая. Еще один воздыхатель Иры подарил ей фото с простенькой, но со вкусом, надписью:
Пусть мертвый взор твоих очей
Коснется памяти моей.
Нечто, столь же роковое, наверное, написал и я на своем «портрете». Его наверняка постигла участь фото в розовой бумажке.
Наш класс. Немного учимся и выходим, наконец, на большую развилку
Налево и направо пойдешь – плохо, а прямо – еще хуже.
Стоять – тоже нельзя.
(Былины)
Если о какой-либо серьезной учебе в школе мне что-то не вспоминается, то людей вокруг помню очень хорошо. О некоторых учителях я уже писал, теперь хочу добавить. Многих их уже давно нет. Довоенный друг отца Павел Михайлович Бондарчук преподавал русский язык и литературу. И если Иван Иванович (фамилию я запамятовал) на украинской литературе нас долбал бесчисленными характеристиками «образов», то ПМ приходил на урок и начинал нам просто читать первоисточники: Пушкина, Лермонтова, Толстого, Загоскина, Блока, Маяковского, поэтов серебряного века. Он читал, конечно, отдельные места, коротко пересказывая содержание «до того», если это было нужно. Читал он ровным, совсем не драматическим голосом. Только иногда в самых напряженных местах чтения, тембр его голоса менялся, он снимал для протирки очки, незаметно протирая и повлажневшие глаза. Он просто любил то, что читал. Вместе с ним – любили и мы. Кое-что читаем сверх программы. Запомнились стихи кого-то из футуристов:
И под кнутом воспоминанья
Я вижу призраки охот.
Лиловых грез несутся своры…и т. д.
На этот опус критик пишет: «Желал бы, чтобы авторы подобных творений в будущем писали не «под кнутом воспоминанья», а под «воспоминанием кнута».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});