на Гусьей, рассказывая о своем прошлом в родном Могилеве на Днепре, о своих знакомых из тамошнего кружка революционеров семидесятых годов (П. Аксельрод, Хася Шур, Григорий Гуревич и др.), о своем Вертере из романа «Дер шварцер югнерманчик» и т. п. Подружившись со мною, Динесон однажды признался мне, что до нашей встречи я ему, как Критикус из «Восхода», представлялся очень грозным и строгим, а теперь он убедился в противном. О моей встрече и позднейшей переписке с Динесоном я также рассказал в вышеупомянутой книге воспоминаний о «жаргонных» писателях.
После двухмесячного пребывания в Варшаве, мне уже там нечего было делать, и я решил уехать домой. Накануне отъезда (18 января 1888 г.) я проводил на Венский вокзал в Варшаве Роберта Зайчика, который покинул Россию навсегда. Он поступил в Венский университет, после нескольких лет бедственной студенческой жизни окончил философский факультет и получил докторский титул за сочинение на тему по еврейской истории (о правовом положении евреев в средние века), а затем переселился в Швейцарию. Он вел со мною оживленную переписку, пока я не встретился с ним в Цюрихе через десять лет, когда он готовился стать Ахером уже за пределами еврейства.
Прежде чем поехать домой, чтобы погрузиться в историческую работу, я заехал в Петербург, где провел последнюю декаду января. Я должен был урегулировать здесь свои дела в «Восходе» и забрать книги по хасидизму из библиотек. Вел длинные беседы с Ландау, виделся с Фругом, Флексером, С. Грузенбергом и другими товарищами, но вынес впечатление, что наша петербургская колония все более погружается в нирвану той мертвой эпохи, Я убедился, что даже в общественном смысле я ничего не теряю от своего пребывания в глухой провинции, но много выигрываю в интенсивности литературной, особенно научной, работы.
По дороге в Мстиславль я заехал на пару дней в Москву, чтобы повидаться с поселившимся там братом Вольфом и сестрою жены. Там, в доме родных, посетил меня молодой инженер М. Усышкин{238}, который тогда только что кончил свое обучение в Технологическом институте. Он явился ко мне как представитель палестинофильского кружка «Бне-Цион», куда входил и д-р Членов{239}, другой будущий лидер сионизма. До глубокой ночи спорил он со мною о национальном вопросе и о «Хибат Дион» в частности. Уже тогда в нем замечалось то железное упорство негибкой мысли, которым он отличался в своей дальнейшей политической деятельности.
В начале февраля я вернулся в Мстиславль. За время моего отсутствия в моей семье прибавился новый член, сын, названный Яковом в память моего покойного отца. Я был рад, что это случилось в моем отсутствии, так как при моих тогдашних убеждениях мне было бы крайне тягостно присутствовать при церемонии обрезания, которая была совершена торжественно под наблюдением деда.
Глава 24
Двухлетняя работа по истории хасидизма (1888–1889)
«Возникновение хасидизма»; жизнь Бешта, — Ренанизм и толстовство. — Ренановская «История израильского народа». — Горе общественное и личное. — Переписка с Шалом-Алейхемом. Борьба за права «жаргона». Статьи «О жаргонной литературе». — Юбилей революции 1789 г. и статья об эмансипации евреев. — Поездка в Петербург. Неудавшаяся попытка легализации. — Собирание рукописных материалов для истории хасидизма. — Моя заметка о Толстом и отклик из Ясной Поляны. — Первая мысль о полной истории евреев в Польше и России. — «Возникновение хасидизма» и характеристика апостолов хасидизма. — Миссионерский круиз: настоятель православного монастыря в квартире еврейского вольнодумца. — «История хасидского раскола»; муки и радости творчества. — Разбор книги Моргулиса и ответ на критику моей «Самоэмансипации». Перемена идей за шесть лет. Резигнация «непримиримого».
На этот раз я приехал в Мстиславль с определенным планом литературной работы, рассчитанным на годы. В первых книжках «Восхода» за 1888 г. появилось мое «Введение в историю хасидизма», под которым впервые после четырехлетнего «херема» было напечатано полностью мое имя. Теперь предстояло писать самую историю, и прежде всего биографию Бешта. Надо было исследовать процесс наслоения легенд об основателе хасидизма и затем извлечь из кучи благочестивых вымыслов крупицы правды. Я увлекался тогда методом Ренана в его исследовании жизни Христа и апостолов, но не заходил так далеко, чтобы превратить жизнь легендарного вероучителя в исторический роман. Я ставил себе задачей реставрировать действительный образ Бешта и первоначальный хасидизм, насколько их можно было путем анализа выделить из позднейших наслоений. Однако в моем изложении сказалось то настроение, которое заставило меня с такой любовью заниматься этим сюжетом. Оно чувствовалось в страницах, где говорилось о религиозном пантеизме Бешта, о его поэтическом уединении в Карпатских горах, о его отрицательном отношении к раввинскому формализму. Эти страницы написаны с особенным лирическим подъемом[25]. Весь март 1888 г. прошел в писании этой монографии о Беште, под заглавием «Возникновение хасидизма». В моих тогдашних записях значится: «Писал с большими физическими муками (головная боль, слабость глаз), но не без духовного наслаждения».
Смесь ренанизма и толстовства была преобладающим элементом в моем тогдашнем настроении. С Ренаном меня роднила общность духовной эволюции. Ведь и он, питомец католических семинарий, проделал сначала тот же путь от догматической теологии к научной философии (его юношеский трактат «L'avenir de la Science»), a затем к исследованию религиозных движений с явным уклоном в сторону богоискательства. Тоска по утраченной вере притягивала Ренана к изучению глубоких религиозных проблем, а скорбный скептицизм, плод последовательного разочарования и в Вере и в Разуме, удерживал его на границе между этими двумя борющимися элементами человеческой души. Это было очень близко к тому агностицизму, который остался в моем мировоззрении после крушения ортодоксального позитивизма Конта. «Непознаваемое» Спенсера и «Игнорабимус» Дюбуа-Реймона{240} были основою этого мировоззрения; однако религиозная проблема не переставала волновать душу в области подсознания. Это привлекало меня к Ренану, который «всю жизнь искал веры, утраченной в юности», и в то же время к Толстому как творцу этического Бога и лозунга «Царство Божие внутри вас». Я тогда с глубоким волнением читал рукописные копии запрещенных цензурою книг Толстого «Исповедь» и «В чем моя вера». Меня, конечно, больно задевали в этих писаниях и других статьях отшельника Ясной Поляны его нападки на науку и на социальную борьбу, смущал его принцип «непротивления злу», но общий дух резигнации, душевного смирения, был близок моему собственному настроению. Неодолимо влекли к себе раскрытые художником-мыслителем глубины верующей души. В новом свете явились мне художественные произведения Толстого, которые я тогда систематически читал и перечитывал. Так сплелись во мне настроения ренановские и толстовские, различные по форме, но родственные по психологической основе, эта смесь сложного и утонченного ума