Две женщины еще снились мне ночами. Нунка-вундеркиндша. Оанууг, дочь гончара. Но с каждым разом все реже. Да и черты их понемногу сливались. Одна походила на другую. И обе вместе — на Маришку. Никудышный из меня «мухерьего», что в переводе с испанского — бабник. Сегодня. В двенадцать.
Как я увижу своего преемника? Знаком ли он мне? Будет схватка, и он победит. Где это произойдет? В трамвае, в заброшенном сквере, в подворотне? Наш город создан в наилучших традициях криминогенной архитектуры. Здесь нет уголка, где нельзя было бы кого-нибудь грохнуть и спрятать тело… Любопытно, как он вернется. В тот же миг или с разрывом во времени? Может быть, я и не замечу его возвращения. Буду валяться в отрубе. Оклемаюсь — а он уже тут.
Васька вредничал. Ему хотелось еще мороженого. А также — домой. И одновременно — к дедуле с бабулей. И заодно в зоопарк. Иными словами, спать. Так и случилось. Когда мы поднимались в лифте на седьмой этаж, рассматривая недвусмысленную наскальную живопись, он вдруг оборвал свой оживленный комментарий на полувздохе и привалился к моей ноге. В квартиру я его уже внес.
Теща к нашему приходу стряпала пирог. Тесть деликатно осведомился о моем самочувствии, а затем извлек из серванта початую бутылочку азербайджанского коньяка. «Три свеклы», — произнес он со значением и протер ладонью наклейку. Я хотел и пирога, и коньяку. Я хотел посидеть в глубоком кресле возле телевизора, где опять гоняли пузырь наши в каком-то там Кубке. И чтобы Васька дрых в спальне на тещиной кровати, теща расспрашивал бы про его диатез, а тесть материл бы вползла футболистов, строго спохватываясь задним числом.
Но было уже полдвенадцатого.
А может быть, так и задумано? Кандидат в ниллганы позвонит в дверь этой квартиры, я первым кинусь отпирать и схлопочу по морде. При условии, что он квартирный вор. Иную ситуацию, когда человека вырубают на пороге его квартиры, я вообразить затруднился.
Поэтому я отпросился на часок — пробежаться по магазинам.
Теперь я неспешно двигался по людным улицам. И стрелка часов тоже двигалась в зенит.
Купил в киоске газетку. Не читая, сунул в карман. Посидел на скамейке под свежим апрельским солнышком. Проводил отеческим взглядом потихоньку заголяющих острые коленки старшеклассниц из близлежащей школы. Пошарил в кошельке — сыскалась единственная двушка. Позвонить Маришке на дежурство — как она там со своим пузиком, не тяготит ли? Поднялся, отряхнул брюки от прошлогоднего мусора, направился к телефонной будке. Единственной на весь квартал и, понятное дело, занятой. Подбрасывая монетку на ладони, терпеливо стал дожидаться. Без четверти двенадцать. Целая вечность.
Этот тип в клетчатых штанах и ветровке поверх свитерка явно не торопился завершать разговор. Бросал в трубку короткие реплики, похохатывал. И невдомек ему было, что у человека времени в обрез.
Я обошел кабину так, чтобы он меня видел. Он отвернулся. Я снова обошел. И замер.
Апостол. Мой мучитель из двадцать первого века, мой сосед по двадцатому.
Опыт последнего шанса продолжался. Темпоральная лаборатория действовала. И подготовлен был новому императору новый ниллган.
Часы показали без пяти полдень.
Юруйаги со своими арбалетами должны быть где-то рядом. За углом дома? На пустой лестничной площадке подъезда напротив? В ящичных развалах пункта приема стеклопосуды?
Вот он, последний шанс. Последний — для нас, а не для них. Другого не будет. Поломать игру. Как — еще не знаю.
Отбить им пальцы, чтобы не тянули ни сюда, ни дальше в прошлое. Сейчас — или никогда.
— Змиулан, — назвал я свое имя.
Он выпустил трубку.
Почти не разбегаясь, я взлетел на высоту своего роста, ногами вошел в верхнее оконце давно избавленной от стекол двери будки и припечатал пятками голову Апостола к таксофону. Упал на локти, пружинисто вскочил, ожидая контратаки… Апостол сползал вдоль стенки, страдальчески перекосив окровавленный рот. Из трубки доносился тоненький тревожный голосок. Сзади кто-то дико завизжал:
— Милиция-a! Убива-а-ают!..
Я обернулся.
И услышал пение тетивы.
Валерий ШАМШУРИН
Купно за едино!
Глава первая
Год 1611. Весна, (Нижний Новгород)
1
Как ни ярилась зима, но оставили ее силы, и она внезапно унялась, обмякла, сменившись ростепелью. Тугие влажные ветры, вороша серые холмы облаков, все шире расчищали небесную голубень. Ярким пасхальным яичком выкатилось на его чистую ровноту долгожданное солнышко.
Нижегородцы уже оглохли от звона колоколов, отстояли всенощную, пропахли церковными ладанными воскурениями, насорили на улицах окрашенной отваром из луковой шелухи яичной скорлупой, испробовали освященных куличей. Хоть тревожное было время, но пасха есть пасха, и поневоле в этот первый праздник весны легчало на оттаявшей душе и не хотелось верить в худшее.
Уж больно игриво и приветно сверкало солнце, мягко да ласково обдавало теплынью, от которой обваливались и оседали снега, густыми дымками курились сырые тесовые кровли, трепетал воздух и перезванивала серебряными колокольцами капель. Бойко вырывались из-под сугробов неугомонные ручьи, рыжие от навоза лужи разлились на дворах и дорогах. С изрезанных оврагами Дятловых гор, по вымоинам и съездам потекли на Нижний посад, широкие красные языки глины, креня, и сворачивая глубоко вбитые в склоны кряжи мощных заплотов. Вот-вот должна была вскрыться и тронуться река.
Перед рассветом Кузьма услышал сквозь сон далекий раскатный гром. Он перевалился с боку на бок, но спать уже не мог. Прислушался, ожидал нового грома. И когда услышал, встал с постели.
— Куда ты, очумелый, ни свет ни заря? — сонно спросила Татьяна, но, привыкшая к ранним пробуждениям мужа, снова забылась в омуте сна.
Одевшись впотьмах, Кузьма вышел в сени, отпер дверь. Сладостной горечью отмякших деревьев, влажным густым духом талого снега забило ноздри. Все вокруг было наполнено неясными глухими шорохами, ворожейными шептаниями, торопливыми вперебой постукиваниями. Уже заметно начало светать.
Кузьма миновал ворота, вышел на гребешок высокого склона, под которым в полугоре смутно белели увенчанные ладными маковками граненые стрельчатые башни Благовещенского монастыря, а одесную от них угадывался в сине-серой туманности голый простор ледяного покрова на широком слиянии Оки и Волги. Туда-то неотрывно и стал смотреть Кузьма. Потом он, заскользив по мокрой глине, подался вниз к берегу.
Совсем развиднелось, и пустынное речное поле с корявыми вешками вдоль проложенного наискось зимнего переезда просматривалось из конца в конец. Береговой припай отошел, в глубоких трещинах утробно вздымалась и опадала черная вода.
Снова прогремело где-то в верховьях, и все пространство заполнилось нарастающим зловещим шорохом. Резко мотнуло вешки. Серый ноздреватый покров зыбко взбухал, колыхался, судорожно вздрагивая в одном месте и замирая в другом. Еще какие-то прочные закрепы сдерживали напор рвущейся на волю воды. Но не смолкали хруст и треск, все стонало и гудело в напряженном ожидании.
Кузьма упустил мгновенье, когда взошло солнце. И внезапно для него широким рассеянным блеском вспыхнула серая равнина. Это словно послужило знаком. Грянуло и загрохотало так, что почудилось, весь город рухнул вниз с круч и склонов, разом ударив в колокола и пальнув из пушек. Толстая ледяная короста лопнула и вздыбилась, вставая острыми блескучими углами. Бешено закипели водовороты в открывшихся щелях и окнах. Сплошной оглушительный рев уже не прерывался.
Неистовый поток двинулся богатырски мощно, неудержимо. Громадные синеватые глыбы, ослепительно сверкая изломами, грозно сталкивались, наваливались друг на друга, заторно замирали, но, трескаясь и крошась, спаиваясь или распадаясь, устремлялись по течению дальше. Радужными искрами взметывались бесчисленные брызги. На самом слиянии Оки и Волги вода бушевала особенно яро, нагромождая целые ледяные горы и тут же властно увлекая и расшибая их. Могутная стихия наконец-то выказала весь свой норов, не по ее силушке терпеть неволю.
От беспрерывного хаотичного движения льдов кружилась голова. Кузьма отвернулся и глянул назад. Весь город на горах, его оползший к подножью каменный пояс крепости, купола церквей и лепившиеся по склонам домишки, мнилось, тоже раскачивались и летели по стремнине.
Долгая кайма берега была, точно маком, обсыпана людьми. С ослизлой глинистой горы, рябой от лохмотьев невытаявшего снега, набегали еще и еще.
Солнце так щедро и обильно осыпало всех своим дармовым золотом, что в его сплошном блеске даже сермяжные одежки сияли, будто дорогая парча. Воистину, для небес все едины: и богатство с тугой мошной, и нищета с заплатами да прорехами. Беда делит — радость собирает. И перемешивались в толпах, соседствуя на равных, собольи шапки с грешневиками, бархат с дерюжкой, атласные кушаки с лыковой подпояской, а сафьяновые сапожки приплясывали возле размочаленных лаптей. В гуле ледохода невнятно звучали смех и крики, сливаясь воедино с этим гулом.