Обэриуты, как и юродивые, действуют по совершенно иной "грамматике поведения". Вопрос только в том, как признают ее окружающие. В случае юродивых этот вопрос был решен, они даже были единственными, кто имел право критиковать церковь. Можно увидеть в этом "карнавализацию" М.Бахтина, тем более, что он сам был выведен в романе К.Вагинова "Козлиная песнь" в образе философа. Кстати, в своих беседах М.Бахтин часто упоминает К.Вагинова. "Одним из наиболее интересных и выдающихся представителей ленинградской школы поэтов был Константин Константинович Вагинов. Он был тогда очень молод еще, только что закончил Ленинградский университет, был филологом, человеком очень начитанным, страстным библиофилом. У него была очень интересная библиотека, которую он собирал, — главным образом итальянских поэтов XVII века" (Беседы В.Д.Дувакина с М.М.Бахтиным. — М., 1996. С.188).
И тот, и другой подход выводят нас на обобщенное третье представление — обэриуты отбрасывают принятую семиотическую модель жизни и пытаются построить ее с самого на
чала на своих основаниях. Отсюда следует два принципиальных вывода. Для построения нового семиотического языка им потребовалось а) своя лексика, 6) своя грамматика. Поиск новой лексики потребовал переосмысления элементарных объектов, как это делается в "Бублике" Н.Олейникова. Или такое стихотворение, как "Перемена фамилии", из которого мы процитируем только часть:
Пойду я в контору "Известий",
Внесу восемнадцать рублей
И там навсегда распрощаюсь
С фамилией прежней моей.
Козловым я был Александром,
А больше им быть не хочу!
Зовите Орловым Никандром,
За это я деньги плачу.
Быть может, с фамилией новой
Судьба моя станет иной
И жизнь потечет по-иному,
Когда я вернуся домой.
Собака при виде меня не залает,
А только замашет хвостом,
И в жакте меня обласкает
Сердитый подлец управдом…
(Олейников Н. Пучина страстей. — Л., 1991. С.151).
Герой готов расстаться с самым "святым" — именем собственным, которое имеет особый статус как в прагматике, так и в бюрократической системе. Что ж тогда говорить про имена нарицательные…
Поиск нового словаря приводят к образам классификаторов, которые не менее колоритны, чем классификация X. Борхеса из "Аналитического языка Джона Уилкинса" (Борхес Х.Л. Проза разных лет. — М., 1984), вызвавшая к жизни, к примеру, по признанию М. Фуко, его собственную книгy (Фуко М. Слова и вещи. — М., 1977). А вот встреча с героем К.Вагинова:
— А нет ли у вас двойных свистулек? — спросил Жулонбин.
— Есть несколько, поломанных.
— Вот и прекрасно, сказал, радуясь, Жулонбин — меня ломаные предметы больше цельных интересуют. Я рассмотрю ночью и постараюсь найти для них классификацию.
— А сновидения вы не пытались собирать? — спросил чертежник. — А то у меня есть один знакомый, он сны собирает, у нею препорядочная коллекция снов. Какой-нибудь профессор дорого бы за нее дал! У него есть сны и детские, и молодых девушек, и старичков.
— Познакомьте меня с ним, — взмолился Жулонбин. Руки у систематозатора задрожали.
— Охотно, — покровительственно ответил Кузор, — хотите, мы завтра отправимся к нему.
Всю ночь не спал Жулонбин. Он видел, что он собирает сновидения, раскладывает по коробочкам, подписывает, классифицирует, составляет каталоги
(Вагинов К. Гарпагониана // Вагинов К. Козлиная песнь — М., 1991. С.385).
Что касается особой грамматики, то она реализовалась в иной логике поступков. А.Александров пишет: "У каждого обэриута была своя художественная логика. Поставленная рядом с житейской рассудительностью, она казалась наивной, фантастической. Но в текстах обэриутов, в их столбцах, диалогах, мистериях, алогизм выглядел наиболее уместной пружиной действия" (Александров А. Чудодей // Хармс Д. Полет в небеса. — Л., 1988. С.25). Я бы даже не назвал это логикой воображаемого мира, а скорее логикой строящегося ими мира. В нем, к примеру, переменное становится постоянным признаком, как в стихотворении Д.Хармса с весьма прр1мечательным заголовком "Постоянство веселья и грязи". В нем он трижды повторяет одни и те же строки, делая именно их законом мира, на фоне иных несущественных событий. Вот эти строки:
А дворник с черными усами
Стоит опять под воротами
и чешет грязными руками
под грязной шапкой свой затылок.
И в окнах слышен крик веселый,
и топот ног, и звон бутылок
(Хармс Д. Полет в небесах. — Л., 1988. С.157).
Не только переменный признак становится постоянным, нечто малосущественное раздвигается до вселенских масшта
бов, как это происходит у Н.Заболоцкого в "Рыбной лавке", когда речь идет о, к примеру, о балыке:
О самодержец пышный брюха,
Кишечный бог и властелин,
Руководитель тайный духа
И помыслов архитриклин!
Хочу тебя! Отдайся мне!
Дай жрать тебя до самой глотки!
Мой рот трепещет, весь в огне,
Кишки дрожат, как готтентотки.
Желудок, в страсти напряжен,
Голодный сок струями точит,
То вытянется, как дракон,
То вновь сожмется что есть мочи,
Слюна, клубясь, во рту бормочет,
И сжаты челюсти вдвойне…
Хочу тебя! Отдайся мне!
(Заболоцкий Н. Избранные произведения. — Т. 1. — М., 1972. С.62).
Тема еды — это тема Н. Олейникова, поэтому нам не обойтись без его слова:
Прочь воздержание. Да здравствует отныне
Яйцо куриное с желтком посередине!
И курица да здравствует, и горькая ее печенка,
И огурцы, изъятые из самого крепчайшего бочонка!
И слово чудное "бутылка"
Опять встает передо мной.
Салфетка, перечница, вилка -
Слова, прекрасные собой.
Меня ошеломляет звон стакана
И рюмок водочных безумная игра.
За Генриха, за умницу, за бонвивана,
Я пить готов до самого утра.
У пьемся, други! В день его выздоровленья
Не может быть иного времяпровожденья
(Олейников Н. Пучина страстей. — Л., 1991. С.122).
Перед нами встает до такой степени насыщенная семиотичностью жизнь, что, наоборот, в результате мы скорее признаем ирреальной нашу собственную жизнь.
У Юрия Лотмана была важная статья о литературной биографии, где речь шла о том, что обычно понятия текста и того, кто этот текст создает, разделены (Лотман Ю. Литературная биография в историко-литературном контексте (к типологическому соотношению текста и личности автора) // Литература и публицистика: проблемы взаимодействия. — Уч. зап. Тарт. ун-та. — Вып. 683. — Тарту, 1986). Обэриуты делали жизнь литературой, сменяя семиотические ориентиры. Это несколько иной процесс, чем "остранение" у В.Шкловского, когда следовало "деавтоматизировать" объект, чтобы он стал литературой. В этом случае литература остается литературой, а жизнь жизнью. У обэриутов менялась сама жизнь, что косвенно меняло в результате и литературу. Это создатели жизни. И литература интересовала их как часть этой жизни. Если создатели соцреализма строили идеализированную литературу, отражающую жизнь, то обэриуты строили идеализацию жизни, отражающую литературу.
У Константина Вагинова был любимый автор Уолтер Патер с его книгой "Воображаемые портреты", которая была переведена на русский не менее известной личностью — Павлом Муратовым. Мы завершаем наше рассмотрение цитатой из этой книги: "В искусстве, как в иных проявлениях духа, слишком многое зависит от того, кто воспринимает; высокий дар проникновения, пересоздает по-своему даже скудный материал, умея выказать себя даже при самых неблагоприятных обстоятельствах" (Патер У. Воображаемые портреты. — М., 1916. С. 94–95). Особенностью обэриутов в этом плане была не только вершина художественной цепочки со стороны автора, они достигали вершин и со стороны потребителя — слушателя или читателя. Этот самозамкнутый на себя мир и позволил встроить и свою семиотику, и свою логику. Именно поэтому в этом мире анекдот мог быть равен роману, а Даниил Хармс в виде икры мог бы быть съеден собственным дядей, чего, к счастью, все же не случилось. Мы также не можем представить их убеленными сединами академиками, это молодой мир, позволяющий достичь интенсивного общения. И это, конечно, устный, а не письменный мир, в нем все готовилось для сегодняшнего потребле
ния и для конкретных людей. Мы же сегодня смотрим в осколки некогда блистательных венецианских зеркал.
Генрих Риккерт написал: "Жизнь одно, а мышление о жизни другое. Нельзя то и другое превращать в неразличимое единство" (Риккерт Г. философия жизни. — Пг., 1922. С.65). Обэриуты опровергают это. Подобное высказывание верно лишь при стандартном течении жизни. Когда обэриуты моделировали жизнь сами, мышление о жизни и жизнь естественным образом сближались. Отсюда резко возросший уровень символизма в самой жизни, поскольку она порождается на равных с текстом.