полыхающими окнами рухнуло прямо на зрителей. По воздуху летели кирпичи. Шпили собора, башни, пережившие не один десяток войн, великие здания, которыми восхищались многие поколения, — всё обратилось в прах.
— Готов поспорить, что эти кадры — подделка, — сказал сидящий рядом с Гарриет Кларенс своим медленным, низким голосом.
Люди встревоженно заерзали. Соседи подозрительно оборачивались, опасаясь такой дерзости.
Камера двигалась между тополями на какой-то фламандской дороге. По обочинам стояли сломанные или брошенные грузовики: двери выломаны, содержимое — хлеб, вино, одежда, медикаменты, боеприпасы — пренебрежительно разбросано по земле. На главных улицах покинутых городов дремали на солнце захватчики. Это были золотые весенние дни. На окраине одного из городов среди молодых початков кукурузы стояли вышедшие из строя танки. На каждом было мелом написано имя: Мими, Фаншетт, Зефир. Один лежал на боку, и его ствол залихватски смотрел в небо. Его звали Непобедимый.
В день, когда стало известно о бомбардировке Парижа, в Бухарест пришла последняя французская хроника, словно последний крик Франции. В ней показывали беженцев, которые шагали по длинной дороге: ноги, коляски, украдкой брошенные за плечо взгляды; дети на обочине, по очереди пьющие из кружки; летящие пули, распластанный на дороге ребенок. Французские кадры словно молили о помощи; в следовавших за ними немецких хрониках смеялись над всяким проявлением жалости.
Из клубов дыма, окутавших какой-то оставленный город, появились немецкие танки. Они бесконечным потоком шли из Ипра и Остенде навстречу солнцу. Дорожный указатель гласил: «До Лилля пять километров». Сопротивления они не встречали. Линия Мажино была разорвана. Это произошло легко, словно шутя.
На танках стояли светловолосые юноши без единой царапины. Они смеялись и пели: «И что с того, если мы разрушим мир? Мы захватим его и построим новый».
Камера снимала под таким углом, что танки казались гигантскими. Казалось, что их были тысячи. Зрители, которые привыкли к виду конной армии, смотрели на экран неподвижно, без единого звука. Подобная безжалостная мощь была им внове. Золотоволосые юноши запели новую песню:
Wir wollen keine Christen sein,
Weil Christus war ein Judenschwein.
Und seine Mutter, welch ein Hohn,
Die heisst Marie, gebor’ne Kohn[67].
Кто-то ахнул. Остальные молчали.
На этот раз Гарриет пришла на утренний киносеанс одна. Вокруг нее сидели женщины, и чувствовалось, что они потрясены. Однако, уходя, она услышала, что ко всеобщему ужасу примешивается нотка восхищения.
— Какие красавцы! — сказала одна из женщин.
— Словно боги войны! — ответила другая.
Странно было выйти на улицу и увидеть вокруг надежно стоящие здания. Гарриет знала, куда идти. Она направилась в сад «Атенеума», где теперь собирались англичане — с тех пор, как их вытеснили и из Английского бара.
Бар заняли немцы. Это произошло как-то утром в конце мая. Это, очевидно, был продуманный ход, с удовольствием подготовленный и осуществленный многочисленными журналистами, бизнесменами и обширной посольской кликой. Англичане — в тот момент их было всего трое — сдались без битвы. На стороне немцев были их дурные манеры, против англичан сыграла их нелюбовь к сценам.
Галпин первым взял свой стакан и вышел. Перед уходом он высказался:
— Я сейчас не в состоянии вынести сам вид, звук или вонь нацистов.
Его соотечественники последовали за ним.
В вестибюле тоже толпились немцы. Они собирались в обеденном зале. Готовился праздничный пир. Стремясь отделаться от них, Галпин шел со стаканом в руке, пока не обнаружил сад — прибежище изгнанников.
На следующий день немцы вернулись в бар. Очевидно, они решили там обосноваться. Галпин вернулся в сад; всем, кто искал его, велено было идти туда. Большинство приходивших в «Атенеум» за новостями раньше не знало о существовании сада.
Теперь Галпин проводил там бóльшую часть дня. Туда приходили агенты, которые сообщали ему о поражениях союзных войск и иногда румынские новости — например, об отставке Гафенку, пробританского министра иностранных дел, сына англичанки. Приходили туда и другие люди. Положение ухудшалось, и тревога вытесняла все другие занятия; теперь они подолгу сидели в саду в ожидании новостей, каждый день всё дольше и дольше. Их сближало то единственное, что было у них общего, — национальность. Благодаря ей их объединял общий страх. Официант, понимая, что происходит, не беспокоил их.
Кларенс, Инчкейп, Дубедат и Дэвид заглядывали в сад в перерывах между работой и репетициями, но не Гай и Якимов. То, что англичане, самая привилегированная и влиятельная в этом космополитичном обществе нация, вынуждены встречаться в таком странном месте, казалось признаком невиданных времен.
Начиналось лето. Горожане в предвкушении трех месяцев хорошей погоды покинули свои дома. Позже жара должна была загнать их обратно, но пока что веранды кафе были переполнены.
Галпин занял большой белый стол у фонтана в центре сада. Придя из кино, Гарриет обнаружила за этим столом его самого, Скрюби и трех пожилых леди, которые составляли дневное ядро группы. Это были гувернантки на пенсии, жившие уроками английского. Утром они преподавали у Гая, а остаток дня проводили в ожидании катастрофы. Они решили встретить ее вместе. Гарриет они поприветствовали как давнюю подругу.
— Есть новости? — спросила она, как спрашивал каждый новоприбывший.
— Ходят слухи, что Черчилль сделал заявление, — ответил Галпин. — Его передадут позже.
Три пожилые леди заказали чаю. Гарриет тоже налила себе немного. Она, как обычно, сидела рядом с каменным мальчиком, который опустошал свой кувшин в каменную чашу. Поначалу ее раздражал монотонный плеск воды, но потом она поняла, что в ней говорит тревога, и приняла этот звук. Он стал неотъемлемой частью этих неправдоподобных жарких дней, наполненных ароматом цветущих лип и вестями о бесконечных поражениях. Она знала, что никогда их не забудет.
— Прекрасный чай, — сказала мисс Тернер, старшая. Обычно она говорила только о доме богатого румына, с детьми которого некогда занималась. Вспомнила она о нем и теперь. — В былые времена мы пили такой же чай. Граф был очень щедр. Он не экономил на детях, — а такое бывает редко, уверяю вас. Когда я ушла на покой, он назначил мне пенсию — небольшую, это правда, большой я и не ждала. Но приличную. Для румына он был очень приличным, внимательным человеком. Он говорил мне: «Мисс Тернер, сразу видно, что вы прирожденная леди».
Она повернула свое бледное, незначительное личико к соседке, мисс Траслов, и кивнула, довольная внимательностью графа. Затем она с жалостью взглянула на третью женщину, которую за ее спиной называла не иначе как «бедная миссис Рамсден», поскольку давно уже дала всем понять, что, будучи «прирожденной леди», стоит неизмеримо выше, чем миссис Рамсден, которая леди явно не являлась.
— Пенсию ей выдают только