— Веревка крепка с повивкой, а человек с помочью, — говорил он.
— Ты о чем это, дядя Мокей? — спрашивала Любаша.
Мокей глядел на нее долгим, терпеливым взглядом. Не понять Любаше Мокея.
И все-таки хорошо ей с кузнецом. У Мокея все просто в кузне, да и сам он, молчаливый, прост, как эта речка, как эти поля, и как лес за полями, знакомый Любаше с раннего детства, и как сама эта кузня, которую помнят все и которая стоит здесь с незапамятных времен. Сказывают, стояла она еще и тогда, когда не было никакого Заборья. Но никто ничего не знал наверное. Слушая деревенские байки, Мокей не подтверждал их и не отвергал. Улыбаясь добрыми глазами, он говорил:
— Пусти уши в люди — всего наслушаешься.
Федька, Мокеев юнота, раздувая огонь в горне, с черным, измазанным сажей носом, подмигивал Любаше, приседал на корточках:
— Рот не огород, не затворишь ворот! — кричал он, задыхаясь от смолистого дыма.
— А ты бы помолчал, — обрывал его Мокей.
Раз как-то, возвращаясь от реки со стираным бельем, Любаша услышала в кузне незнакомые голоса. Поставив под соснами на пригорке корзины с бельем, она заглянула в дверь. У горна, в дальнем углу, — один на орале, другой на бревне — сидели два густобородых мужика. Мокей показывал им мечи.
— Вот этот берите. Сам ковал, сам закаливал.
— Все равно как харалужный, — похвалил один из мужиков.
— А мы всякие куем.
— Да сам в отрепье, — упрекнул мужик.
— Добрый пастух не о себе печется — о скотине, — отчужденно сказал Мокей.
Смешным и непонятным показался Любаше разговор Мокея с мужиками.
И мужики были не такие, как все. Смелые речи говорили мужики:
— В болоте тихо, да жить там лихо.
— И смирен пень, да что в нем? Пойдем с нами, Мокей.
— А кузню на кого брошу?
— О том ли печалишься? О душе подумай.
— Душа, у меня одна, — сказал Мокей, вытаскивая из кучи тяжелый обоюдоострый меч, — Возьмите и этот.
— Цену даем хорошую.
— А я с добрых людей мзды не беру.
Вдруг один из мужиков, тот, что сидел на орале, насторожился, встал и проворно шагнул к двери.
— А это еще что за пташка? — с угрожающей хрипотцой в голосе сказал он и сунул лохматую руку к Любашиному плечу.
Мокей обернулся, лицо его было бледно и испуганно. Но тут же кровь снова ударила в щеки, и в бороде льдинками сверкнули белые зубы.
— Не трожь девку. Любаша это, — проговорил он.
Мужик крякнул, и протянутая к Любашиному плечу рука его замерла в воздухе.
— А хоть и Любаша! — буркнул он.
— Не трожь, — повторил Мокей, и мужик, неохотно повинуясь его басистому рыку, послушно попятился в кузню. — Заходи, Любаша, гостьей будешь, — ласково предложил ей кузнец. — Вот мужики тут ко мне заглянули по соседству. Просят сковать им орала. Сковать ли?
— Отчего ж не сковать, — сказала Любаша, но, опасаясь мужиков, в кузню все же не вошла. — Вот, с бельишком я… Темнеет уж. Аверкий, поди, заждался, потылицы припас.
Лицо Мокея помрачнело.
— Не мужик у тебя — зверь.
— Ох, и не говори, дядька Мокей…
Мужики в кузне о чем-то шептались друг с другом. Мокей вернулся к ним, ворчливо успокоил:
— На трусливого много собак. Говорю вам — своя девка.
— Сами с умом, — сказал один из мужиков. Другой добавил:
— Кому что гребтится, тот того и боится.
Подцепив коромыслом корзины с бельем, Любаша пошла в гору, к деревне. Встречный ветер рвал у нее с головы плат, лепил к стройному телу сарафан.
Мужики вышли из кузни, блестящими глазами следили, пока она не скрылась за поворотом. Мокей не сердился на них. Ему даже приятно было видеть, как им понравилась Любаша. А такой ли она еще до замужества была красавицей!..
Он вспомнил об Аверкии, и глаза его налились темной водой. Давно просятся у Мокея кулаки испытать крепость Аверкиева затылка, сдерживает себя Мокей с зубовным скрежетом. Помнил, хорошо помнил кузнец, как княжеские милостники били отца его, Михея, батогами по груди, как ударила у старика изо рта горячая черная кровь и как помер он вот здесь, возле этой самой кузни, без креста и без благословения. Своенравный был старик, правду любил, за правду и пострадал. Может, и ему, Мокею, написано на роду также пострадать за правду?!
А за какую правду-то?!
Разве легче кому станет, как хлынет и у него горячая кровь, разве перестанет тогда истязать Аверкий жену свою Любашу, а боярин Захария отзовет во Владимир тиунов и, скажет мужикам: «Живите, как живется, по собственной воле…»?
Или, как эти мужики, уйти скитаться по лесам, загнанным волком рыскать по тихим болотам?!
Хочется воли Мокею, да только как ее добыть?.. Слышал Мокей, о воле мечтал и Давыдка, и нынче, говорят, своего достиг: первый человек при молодом князе — над мужиками вершит суд да расправу.
Разве о такой воле тоскует Мокей?! Не привязан медведь — не пляшет. И в болота Мокей не пойдет, и службой у князя не прельстится. У него — свое. За свое Мокей крепко держится. И не уговорить его мужикам.
У Мокея — кузня, любимое дело. Здесь он волен. Здесь и староста, и тиун, и боярин, и сам князь ему в ножки поклонятся. Будут просить: «Большой ты мастер, Мокей. А не скуешь ли мне меч?..» Придет сотник, придет тысяцкий и снова — к Мокею с просьбой: «Сулиц бы нам, Мокеюшка!.. Копий каленых! Стремян звонких, кольчуг крепких!..» И всё это сделает Мокей, любого уважит…
Опасливые мужики не стали задерживаться в кузне: сославшись на поздний час, ушли. Мокей кликнул юноту.
— Ты, Федюша, о людях этих попусту не болтай, — присоветовал он.
— Аль слепой?
— Не то зрячий?.. Рано тебе в этакие дела встревать.
Солнце уже скатилось за ближний лес, когда Любаша вернулась домой. На огороде развесила белье, на вопрос Аверкия: «Где леший носил?» — спокойно ответила:
— С водяным в голяшки играла.
Тут изо всех изб, будто горох, посыпала ребятня, с криками побежала за околицу.
Аверкий, сонно тараща подслеповатые глаза, поднялся с завалинки. Возвращающийся из церкви дьячок, как всегда под хмельком, остановился возле старосты, ухмыльнулся:
— Спишь, Аверкий?
— Да, вздремнул малость, — зевая, сказал Аверкий.
— Спи, спи, — кивнул дьячок, — А боярин-то с боярыней в гости к нам. Чай, старосту разыскивают.
— Ври-ко.
— Да поп побег за деревню. Не зевай, Аверкий. Не то придешь в пир на ошурки!..
И, заплетая тонкими ногами, побрел дальше.
Не поверил дьячку Аверкий, но судьбу испытывать не стал. Быстро натянул свалившиеся порты, завязал их на тощем животе веревочкой и побежал за ребятишками в гору.
А обоз — вот он, уже на горе. Не соврал дьячок.
От быстрого бега, а еще пуще от страха у Аверкия случилась икота. Встал перед боярским возком на колени, головой дергает, ни слова вымолвить не может.
Евпраксия смеялась над незадачливым старостой, а рассерженный Давыдка наступал на Аверкия конем, перебирая в руке тугую плеть.
— Оставь его, Давыдка, — сказала боярыня. — Видишь, и так в чем только душа держится. После накажем.
А староста Давыдку не узнал. Догадался только, когда обратилась к нему Евпраксия. Поглядел на молодого дружинника, открыл рот, а закрыть уж не смог: смелости не хватило. Взопрел Аверкий спиной, похолодел сердцем. Слухи и до него доходили, а не верилось, теперь же увидел воочию: восседает Давыдка на холеном жеребце, кафтан на нем синий, на груди — золотая гривна, сам сытый, волосы расчесаны, борода в завитушках. А глаза — будто две острые льдинки. Как понять?
Спас его поп Демьян. Благословляя хозяйку широким распятием, он пригласил боярыню поглядеть новый терем.
— Уж не он ли вон там виднеется, за березками? — приставляя ладонь к глазам, спросила Евпраксия.
— Он, матушка, воистину он, — подхватил поп, отталкивая Аверкия ногой. — Как батюшка твой наказывал, так и поставили: всей земле на удивление.
Аверкий соглашался с попом и, хотя никто уж не обращал на него внимания, с колен встать не решился, мотал головой и ел боярыню преданным взглядом.
Давыдка дернул коня за уздцы и направил его рысью к березовой рощице, из-за которой выглядывала крыша с резным охлупом и деревянным петухом на высоком гребне. Проезжая мимо елозившего в пыли Аверкия, не утерпел, ожег его плетью по согнутой спине. Не утерпел и скакавший за ним следом Склир. Рука у Склира была тяжелая. От его удара Аверкий покачнулся и сел в пыль, тараща на меченошу неживые от страха глаза.
Обоз проехал мимо, люди разошлись по избам, а староста все сидел на дороге, икал и скалился, как бездомный пес: должно, приснилось ему все это. Быть того не может, чтобы правда…
4
В новом тереме было по-праздничному светло. Полы, стены, потолки и лавки, белые, недавно струганные, свежо пахли сосновой смолой. Все чисто — нигде ни пыли, ни паутинки. В отволоченные оконца ветром задувало запахи речной прохлады, настоянный на грибах и ягодах лесной дух. Внизу, под теремом, на просторной лужайке, затянутой плотной травой, мужики сочно постукивали топорами — ставили боярские службы.