Старый воин — таким Эйхарт станет лет через двадцать, если доживет — двинулся вперед, неся драгоценную ношу. Йосеф и Аллен — рука об руку за ним, и путь их вершился в молчании.
Ступеней было не меньше сотни, и каждый шаг гулко отдавался в узком коридоре. Свечи, сотни свеч горели по стенам, и каждая стремилась нарисовать идущим свою собственную тень, и сотни теней шли вокруг троих идущих, пока вершился их путь. Дверь бесшумно отворилась в маленький полутемный зал. Здесь было одно окно, высокое и узкое, а за ним — только ветреное небо, бледный сумрак после заката. Еще было несколько канделябров со свечами, чей свет затрепетал на сквозняке. И низкое широкое ложе в пурпуре и белизне, на котором ждал Увечный Король.
Аллен с шумом втянул воздух и только безумным усилием воли смог не закричать. Небо, сверкая, обрушилось на него всей своей тяжестью, и он чудом смог удержаться на ногах.
Это был его отец.
Его отец.
Глава 3
…Его отец, инструктор конного спорта Даниэль П. Августин, оставил у сына самыми первыми воспоминаниями — радость, силу и смех.
Как он подкидывал толстощекого отпрыска вверх, посадив на сгиб локтя. Руки у него были потрясающе сильные — одной рукой удерживал на корде беснующегося коня. Первый раз Аллен сел на лошадь в пять лет, хотя матушка и высказывалась против, но отец только смеялся, и смех его тек как звонкое золото, как золотая река. Волосы у него тоже были золотые и кудрявые и буйной гривой торчали во все стороны, и топорщилась золотая кудрявая борода. Волосами Аллен пошел в отца только цветом, у него они росли прямые, как у мамы. Вообще он походил на мать куда сильнее, чем на отца, — в том числе и хрупким телосложением. Отец до пятнадцати лет мог без труда подымать его на сгибе локтя, хохоча над тем, какой у него вдруг получился не по-рыцарски маленький сын… Отец носил его, пятилетнего, на шее по зеленым дольским лугам — это называлось «ездить на слоне». «Папа, сорви цвето-о-чек!» — «Нет уж, я — честный боевой слон, слоны цветочков не рвут…» — «Папа, мне кажется, ты… не очень-то хороший слон!» Не говорить же в самом деле «плохой» тому, кто несет тебя на плечах, — а ну как ссадит! «Ну ты, сынок, и дипломат, нечего сказать!.. Не очень хороший слон, значит? Ха-ха-ха!..»
…Первый лук и стрелы к нему сделал тоже отец, и первую собаку — рыжего спаниеля-полукровку — тоже принес он, принес зимой в кармане пальто; и книжки — толстенные, разваливающиеся на отдельные листочки — отец притаскивал из публичной библиотеки и безбожно их продлял до бесконечности, чтобы Аллен мог по сто раз перечитывать о приключениях доблестных рыцарей в земле Далеко-Предалеко… И разве в мире есть хоть один мужчина, бывший мальчик, который забудет, как улыбалась его первая собака, давным-давно, на зеленой траве?..
…А потом случилась беда. Отец, благодаря которому Аллен стал тем, чем он был теперь, — его отец перестал быть собой. А в веселом их доме поселилась черная болезнь, и туда стало невозможно приглашать друзей и не хотелось возвращаться самому. Даниэль Августин упал с лошади и сломал шейку бедра на обеих ногах.
Сначала он просто лежал в кровати и удивленно злился на себя — почему он не может жить, как прежде, а чтобы хоть как-то ходить, должен цепляться за пару костылей. «Ну, я покостылял», — шутливо говорил он сыну, пробираясь на кухню, чтобы выкурить тайно от жены пару сигарет. Но так было сначала…
Даниэль «докурился» у открытого окна и подцепил жесточайший грипп. Пролежав неделю в горячке, он наконец отогнал от себя смерть — но недалеко… И с постели он больше не встал.
Аллен так толком никогда и не помнил, чем же болен его отец. Он старался честно делать, что мог, исполнял мамины поручения, а по ночам ревел от бессилия. У болезней менялись названия, врачи кивали друг другу головами, забирали мамины деньги и уходили прочь, а отец оставался, и характер его с каждым днем менялся к худшему. Он стал злым, раздражительным, смех его исчез, взамен появились новые интонации — ворчливые и даже истеричные. Особенно плохо все стало, когда у него начали гнить гениталии. Аллен, пару раз помогавший отца подмывать, с ужасом смотрел, пытаясь осмыслить, как этот орган, зачавший шестнадцать лет назад его жизнь, превратился в такое красное склизкое чудовище. Запах в комнате стоял невыносимый. Отец лежал в гостиной, а Аллен с Еленой Августиной ютились вдвоем в Алленовой комнате, чтобы на первый же зов больного мчаться к нему — не важно, подать ему книгу или просто поправить одеяло, что он мог бы сделать и сам, но предпочитал погонять других. Мать, конечно, старалась Аллена по мере сил от грязной работы освобождать; но самое плохое началось, когда отец начал ее изводить. Он кричал на нее, обзывал последними словами, а однажды, когда Елена подала ему подгоревшую картошку, швырнул тарелку ей в лицо — и попал. Руки у него все еще оставались сильными, а глаз — острым; и когда Елена, содрогаясь от слез, пошла на кухню отмывать сальные пятна, Аллен, белый от ярости, явился в комнату отца со стиснутыми кулаками и попытался сказать речь. Начиналась она словами «Отец, да как ты можешь…», а чем кончалась по замыслу автора — не узнал никто и никогда, потому что отец, скривившись, запустил в заступника своей «уткой» — мочесборником, и тоже попал. Так они вдвоем с матерью плакали на кухне, сжимая друг друга в объятиях, и Аллен, кусая губы, выдавливал страшные слова, выплевывая их, как кипяток: «Я его ненавижу… Ненавижу… Я его сейчас убью…» И под яростные крики больного из спальни, требовавшего принести ему нормальный завтрак и подать, чума побери, эту треклятую «утку» обратно, мама гладила сына по голове трясущейся рукой и успокаивала: «Потерпи, сынок, потерпи, не говори так… Все будет хорошо, вот увидишь… Это не он — это его болезнь в нем говорит…»
За полтора года от превращения любимого отца в какое-то домашнее чудовище Аллен едва не растерял все отцовские дары — легкий характер, ощущение себя своим и любимым в большом мире, умение радоваться просто так, нипочему. И кто осудит его, когда на семнадцатом году жизни он попросту сбежал с поста, уехал учиться в столицу, к брату, бросив отца — и оставив маму наедине со своей бедой?.. Кто осудит его, кто об этом узнает — да так ли уж важно кто, если Господь все видит и сам…
И когда через полгода после сыновнего «побега» Даниэль Персиваль Августин наконец умер, отмучившись положенный срок, Аллен приехал с братом на похороны и в гробу узнал своего отца, силача с золотой бородой, который учил его сидеть на лошади, подкидывал на руках и сделал ему первый в его жизни меч. Родные черты, искаженные болезнью и тоской, после смерти разгладились, и отец лежал в гробу спокойный, сильный и всезнающий, каким ему и надлежит быть, и все вернулось на круги своя — только поздно, поздно… «Сеется в тлении, восстает в нетлении», — мерно говорил священник, и Аллен не мог держать свечу, так у него тряслись руки, и он плакал, как никогда еще в жизни, и Роберт держал у него свою добрую руку на плече…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});