Дронов, глядевший в боковое окошко, поманил своего помощника пальцем и в самое ухо ему прокричал:
— Лыков погиб в перестрелке с полицаями.
— Я тогда так и подумал, что настоящего парня везу.
Дронов ничего не ответил, сделав вид, что неотрывно всматривается вперед в набегающую колею. Да это и на самом деле было так. Всякий раз, когда проносилась «кукушка» мимо его прежнего жилья, он всегда давал короткий гудок, будто салютуя своему невозвратимому прошлому. Мешаниной розовых воспоминаний вставали в памяти страницы былого. И то, как он со своими дружками громил шайку терроризировавшего всю окраину Жорки Хохлова, и то, как в каменном доме с окнами на Аксай носил на руках свою красавицу Липу, подарившую сына-первенца, и то, как с тетрадкой в кармане бегал решать такие неподдающиеся его разуму алгебраические задачи к Александру Сергеевичу Якушеву. Проносясь мимо этих памятных мест, «кукушка» всегда салютовала им длинным сиплым гудком. А потом опять неслись навстречу шпалы, а вместе с ними и версты.
В Кизитеринке их сразу перевели на запасной путь, где стояли белые пульмановские вагоны и начались обычные маневровые пируэты. В промозглом осеннем воздухе тонко и протяжно пели рожки, вагоны стукались буферами, отзываясь на сложные железнодорожные перестроения.
— Командир, — заговорил Костя, — можно я сойду и посмотрю, что это за десять вагонов, о которых так трогательно заботится фашистская администрация?
— Валяй, Костя, — добродушно согласился Иван Мартынович. — Только поосторожнее.
Возвратился он быстро, гневный, растерянный и бледный.
— Ты чего такой всклокоченный? — удивился машинист.
— Всклокоченный! — выкрикнул Костя. — Если бы только всклокоченный! Я сейчас похож на того самого гражданина, про которого было сказано: «С Иваном Ивановичем Ивановым случился сердечный припадок. Доктора лечили его правильно, больной вскоре скончался».
Вытирая ветошью руки, Дронов усмехнулся:
— Однако, как мне кажется, ты не собираешься разделять судьбу этого Ивана Ивановича.
— Еще чего не хватало, — обиженно пробурчал Веревкин.
— Тогда по какому же поводу ваш гнев, маэстро? — насмешливо сощурился Дронов.
— Так ведь, командир! — почти задыхаясь, прокричал Веревкин. — Я же все десять пульманов осмотрел. На каждой двери пломбочка, а под ней нарисована черная бомбочка. Это что ж означает? Что все эти десять пульманов бомбами авиационными в кассетах забиты и мы своими руками отправим их на Сталинградский фронт, чтобы фашистские пилоты с воздуха города и села наши бомбили, деревни сжигали в пепел, братьев наших в окопах убивали. Кто же тогда мы такие, командир? Подлецы наипервейшей марки. Гитлеровские подпевалы. А? — Он на мгновение смолк, облизал сухие, местами потрескавшиеся губы и яростно закончил: — Да за подобное нам первым же трибунал, как врагам отечества, надобен. — Костя на мгновение смолк и, повысив голос, яростно договорил: — Вот бы взять да и врезаться во что-нибудь с этими десятью вагонами на полном ходу, чтобы все в дым, в огонь, в пепел!
Дронов, ощущая прилив волнения, смотрел на своего помощника и, не выдержав, прижал его худое жилистое тело к груди, сграбастал в объятия своими лапищами. В этом парне он больше не мог сомневаться.
— Командир, — сбивчиво проговорил Веревкин, осененный смутной догадкой. — Так вы… вы подпольщик?
— Да ты что, откуда ты это взял? — нахмурился Иван Мартынович. — Трепись поменьше. Не ровен час кто подслушает, добром тогда дело не кончится. Сам знаешь, какие они легкие на расправу.
Дронов очнулся утром, когда робкий осенний рассвет забрезжил за окном. Проснулся оттого, что две жаркие руки обхватили его за крепкую шею, и тотчас же вспомнил, что он в своем доме и что обнимает его Липа, которая пришла вчера очень поздно, но успела и ужин скудный приготовить и печку так истопить, что до сих пор из комнаты не улетучилось тепло.
— Боже мой, как хорошо, что ты рядом! — воскликнул он радостно и потянулся к жене, но она отодвинулась.
— Ваня, послушай, — встревоженно обратилась она, — а зачем к тебе приходил Сергей Тимофеевич в мое отсутствие?
— Сергей Тимофеевич? — встрепенулся Дронов. — А откуда тебе об этом известно?
— Эх ты, конспиратор, — невесело улыбнулась Липа. — Он же записку за мешочком с иголками оставил.
Дронов перенес взгляд на небольшую пухлую подушечку из красного сукна, утыканную длинными и тонкими иголками, из-под которой торчал белый листок бумаги. Он потянул этот листок за краешек и приблизил к глазам. На одной его стороне твердым каллиграфическим почерком было обозначено: «Только одной Олимпиаде Дионисиевне». Иван Мартынович вопросительно посмотрел на супругу.
— Читай, читай, — неулыбчиво промолвила она.
Зажимая крупными пальцами листок, Дронов прочел вслух: — «Дорогая Липа! Любите своего мужа. Помните, как много в судьбе каждого из нас зависит от такой любви. Только она может нас постоянно хранить и делать мужественными во имя Отчизны?» — Дронов поднял голову и столкнулся с устремленными на него в упор синими, бесконечно преданными глазами.
— Ты получил задание, Ваня! — проговорила Липа и горько заплакала.
В середине октября задули над Новочеркасском и займищем осенние ветры. Слишком рано в эту лихую годину подступили к городу холода, напоминая о близости надвигающейся зимы. Со стороны станицы Кривянской поползли на город кудлатые облака. Словно обстрелянная пехота, шли они на высокий холм, увенчанный семиглавым собором, когда-то именовавшийся Бирючьим Кутом, смыкаясь в непроницаемо серые тучи. В жизни обитателей железнодорожной окраины не наступило никаких просветов. Так же угрюмо, как и раньше, уходили в утреннюю смену железнодорожники. Встречая друг друга, угрюмо кивали головами, прикрытыми промасленными кепками, тихо обменивались немногословными приветствиями, состоявшими из безрадостных слов.
Иван Мартынович Дронов, возликовавший по случаю выздоровления сына, сначала как-то посвежел и помолодел даже, по вскоре, как был израсходован скудный запас продовольствия, полученного по карточкам, вновь впал в беспокойно-мрачное состояние. Заглядывая в ближайшее будущее, он вздыхал при мысли о надвигающейся зиме и оттого, что не мог рассчитывать ни на какие улучшения. Очень часто он ловил на себе тревожные, грустные взгляды Липы и понимал, что переполнена она горем и не ожидает никаких просветов в их полуголодной беспокойной жизни. Жалея жену, Дронов часто гладил ее утешительно по голове и, отводя в сторону глаза, вполголоса говорил:
— Ты не горюй, моя ласточка. Тучи не век будут над нашими головами стоять, блеснет и промеж ними солнце и даже в подвал наш заглянет оком своим ободряющим.
И Липа грустно вздыхала, кивая головой.
— Будем ждать, — отвечала она сдержанно и пыталась улыбнуться, кладя голову на его плечо. — Я все снесу, лишь бы ты, любимый, был рядом.
В иные ночи они просыпались от давно утраченного памятью гула авиационных моторов и, с опозданием установив, что это летят новые советские бомбардировщики «Петляковы-2», с затаенным дыханием прислушивались к тому, как вплетается в этот гул свист фугасок, сбрасываемых на фашистские склады и казармы, и каким облегченным он становится, после того как самолеты уходят от пораженных целей, оставляя на земле черные клубы дыма и красные языки огня. Тяжелая рука Дронова нежно гладила разметавшиеся на подушке волосы жены, и хрипловатым шепотом он спрашивал:
— Ты боишься?
— Нет, — таким же шепотом отвечала Липа, — с тобой я ничего не боюсь. Тем более это не «юнкерсы», а наши. А свист наших бомб для меня, как песня.
— Кому песня, а кому и похоронный марш, — усмехнулся Дронов, пристально глядя на жену.
Сколько уже времени прошло после их свадьбы. Вот и Жорка как будто бы вчера лежал в колыбели, а теперь гоняет футбольный мяч и, если бы не война, пошел бы уже в первый класс. Прожитые годы уже успели оставить на челе у самого Ивана Мартыновича морщины, а он, этот богатырь с грубоватыми чертами лица и огромными кулаками бывшего молотобойца, до сих пор ощущает робкую влюбленность, оставаясь с Липой вдвоем. До сих пор для нее он самый дорогой человек.
Как ей было приятно испытывать его сильные сокрушающие объятия, любоваться огромными мускулами на руках, видеть могучую загорелую грудь в золотистых волосках, подсиненную нелепой, еще в детстве сделанной татуировкой, изображающей распатланную русалку!
— Мой? — обессиленно спрашивала она, прижимая его голову к груди.
— А то чей же? — зажмуривая глаза, шептал Иван Мартынович. — Бабки ежки, что ли.
Это присловие «бабка ежка» постоянно употреблял маленький Жорка, и они оба нет-нет да и прибегали к лексикону сына, когда появлялась необходимость шутить.